Неточные совпадения
Дед мой, гвардии сержант Порфирий Затрапезный, был одним из взысканных фортуною и владел значительными поместьями. Но так как от него родилось много детей — сын и девять дочерей, то отец мой, Василий Порфирыч, за выделом сестер, вновь спустился на степень дворянина средней руки. Это заставило его подумать о выгодном браке, и, будучи уже сорока
лет, он женился на пятнадцатилетней купеческой дочери, Анне Павловне Глуховой,
в чаянии получить за нею богатое приданое.
Вблизи от нашей усадьбы было устроено два стеклянных завода, которые,
в немного
лет, без толку истребили громадную площадь лесов.
В самое жаркое
лето воздух был насыщен влажными испарениями и наполнен тучами насекомых, которые не давали покою ни людям, ни скотине.
Владелец этой усадьбы (называлась она, как и следует, «Отрадой») был выродившийся и совсем расслабленный представитель старинного барского рода, который по зимам жил
в Москве, а на
лето приезжал
в усадьбу, но с соседями не якшался (таково уж исконное свойство пошехонского дворянства, что бедный дворянин от богатого никогда ничего не видит, кроме пренебрежения и притеснения).
Не знаю, жива ли она теперь, но после смерти мужа она долгое время каждое
лето появлялась
в Отраде
в сопровождении француза с крутыми бедрами и дугообразными, словно писаными бровями.
В самом расходовании заготовленных припасов
в течение
года наблюдалась экономия, почти скупость.
Иногда, сверх того, отпускали к ней на полгода или на
год в безвозмездное услужение дворовую девку, которую она, впрочем, обязана была,
в течение этого времени, кормить, поить, обувать и одевать на собственный счет.
И хоть я узнал ее, уже будучи осьми
лет, когда родные мои были с ней
в ссоре (думали, что услуг от нее не потребуется), но она так тепло меня приласкала и так приветливо назвала умницей и погладила по головке, что я невольно расчувствовался.
Жила она
в собственном ветхом домике на краю города, одиноко, и питалась плодами своей профессии. Был у нее и муж, но
в то время, как я зазнал ее, он уж
лет десять как пропадал без вести. Впрочем, кажется, она знала, что он куда-то услан, и по этому случаю
в каждый большой праздник возила
в тюрьму калачи.
И вот как раз
в такое время, когда
в нашем доме за Ульяной Ивановной окончательно утвердилась кличка «подлянки», матушка (она уж
лет пять не рожала), сверх ожидания, сделалась
в девятый раз тяжела, и так как
годы ее были уже серьезные, то она задумала ехать родить
в Москву.
Летом мы еще сколько-нибудь оживлялись под влиянием свежего воздуха, но зимой нас положительно закупоривали
в четырех стенах.
То же самое происходило и с лакомством. Зимой нам давали полакомиться очень редко, но
летом ягод и фруктов было такое изобилие, что и детей ежедневно оделяли ими. Обыкновенно, для вида, всех вообще оделяли поровну, но любимчикам клали особо
в потаенное место двойную порцию фруктов и ягод, и, конечно, посвежее, чем постылым. Происходило шушуканье между матушкой и любимчиками, и постылые легко догадывались, что их настигла обида…
Я, лично, рос отдельно от большинства братьев и сестер (старше меня было три брата и четыре сестры, причем между мною и моей предшественницей-сестрой было три
года разницы) и потому менее других участвовал
в общей оргии битья, но, впрочем, когда и для меня подоспела пора ученья, то, на мое несчастье, приехала вышедшая из института старшая сестра, которая дралась с таким ожесточением, как будто мстила за прежде вытерпенные побои.
— Малиновец-то ведь золотое дно, даром что
в нем только триста шестьдесят одна душа! — претендовал брат Степан, самый постылый из всех, —
в прошлом
году одного хлеба на десять тысяч продали, да пустоша
в кортому отдавали, да масло, да яйца, да тальки. Лесу-то сколько, лесу! Там онадаст или не даст, а тут свое, законное.Нельзя из родового законной части не выделить. Вон Заболотье — и велика Федора, да дура — что
в нем!
В половине семидесятых
годов мне привелось провести зиму
в одной из так называемых stations d’hiver <зимних станций> на берегу Средиземного моря.
Правда, что природа, лелеявшая детство Багрова, была богаче и светом, и теплом, и разнообразием содержания, нежели бедная природа нашего серого захолустья, но ведь для того, чтобы и богатая природа осияла душу ребенка своим светом, необходимо, чтоб с самых ранних
лет создалось то стихийное общение, которое, захватив человека
в колыбели, наполняет все его существо и проходит потом через всю его жизнь.
Анна Павловна и Василий Порфирыч остаются с глазу на глаз. Он медленно проглатывает малинку за малинкой и приговаривает: «Новая новинка —
в первый раз
в нынешнем
году! раненько поспела!» Потом так же медленно берется за персик, вырезывает загнивший бок и, разрезав остальное на четыре части, не торопясь, кушает их одну за другой, приговаривая: «Вот хоть и подгнил маленько, а сколько еще хорошего места осталось!»
Как начали ученье старшие братья и сестры — я не помню.
В то время, когда наша домашняя школа была уже
в полном ходу, между мною и непосредственно предшествовавшей мне сестрой было разницы четыре
года, так что волей-неволей пришлось воспитывать меня особо.
Вторую группу составляли два брата и три сестры-погодки, и хотя старшему брату, Степану, было уже четырнадцать
лет в то время, когда сестре Софье минуло только девять, но и первый и последняя учились у одних и тех же гувернанток.
С ним не только обращались сурово, но даже не торопились отдать
в заведение (старшего брата отдали
в московский университетский пансион по двенадцатому
году), чтоб не платить лишних денег за его воспитание.
— Вон у Николы-на-Вопле, отец Семен одних свадеб до пятидесяти
в прошлом
году повенчал.
В прошлом
году пятую дочь замуж выдал, одними деньгами пятьсот рублей
в приданое дал, да корову, да разного тряпья женского.
Матушка видела мою ретивость и радовалась.
В голове ее зрела коварная мысль, что я и без посторонней помощи, руководствуясь только программой, сумею приготовить себя,
года в два, к одному из средних классов пансиона. И мысль, что я одиниз всех детей почти ничего не буду стоить подготовкою, даже сделала ее нежною.
Таким образом прошел целый
год,
в продолжение которого я всех поражал своими успехами. Но не были ли эти успехи только кажущимися — это еще вопрос. Настоящего руководителя у меня не было, системы
в усвоении знаний — тоже.
В этом последнем отношении, как я сейчас упомянул, вместо всякой системы, у меня была программа для поступления
в пансион. Матушка дала мне ее, сказав...
К концу
года у меня образовалось такое смешение
в голове, что я с невольным страхом заглядывал
в программу, не имея возможности определить,
в состоянии ли я выдержать серьезное испытание
в другой класс, кроме приготовительного.
В этом признании человеческого образа там, где, по силе общеустановившегося убеждения, существовал только поруганный образ раба, состоял главный и существенный результат, вынесенный мной из тех попыток самообучения, которым я предавался
в течение
года.
Весной (мне был уж девятый
год) приехала из Москвы сестра, и я поступил
в ее распоряжение.
Надежды матушки, что под ее руководством я буду
в состоянии,
в течение
года, приготовиться ко второму или третьему классу пансиона и что, следовательно, за меня не придется платить лишних денег, — оживились.
Но очарование
в наш расчетливый век проходит быстро. Через три-четыре
года Сережа начинает задумываться и склоняется к мысли, что папаша был прав.
— И, братец! сытехоньки! У Рождества кормили — так на постоялом людских щец похлебали! — отвечает Ольга Порфирьевна, которая тоже отлично понимает (церемония эта,
в одном и том же виде, повторяется каждый
год), что если бы она и приняла братнино предложение, то из этого ничего бы не вышло.
Комната тетенек, так называемая боковушка, об одно окно, узкая и длинная, как коридор. Даже
летом в ней царствует постоянный полумрак. По обеим сторонам окна поставлены киоты с образами и висящими перед ними лампадами. Несколько поодаль, у стены, стоят две кровати, друг к другу изголовьями; еще поодаль — большая изразцовая печка; за печкой, на пространстве полутора аршин, у самой двери, ютится Аннушка с своим сундуком, войлоком для спанья и затрапезной, плоской, как блин, и отливающей глянцем подушкой.
Таким образом спокойно и властно поживали тетеньки
в Малиновце, как вдруг отец, уже будучи сорока
лет, вздумал жениться.
Года через четыре после свадьбы
в ее жизни совершился крутой переворот. Из молодухи она как-то внезапно сделалась «барыней», перестала звать сенных девушек подруженьками, и слово «девка» впервые слетело с ее языка, слетело самоуверенно, грозно и бесповоротно.
— Может, другой кто белены объелся, — спокойно ответила матушка Ольге Порфирьевне, — только я знаю, что я здесь хозяйка, а не нахлебница. У вас есть «Уголок»,
в котором вы и можете хозяйничать. Я у вас не гащивала и куска вашего не едала, а вы, по моей милости, здесь круглый
год сыты. Поэтому ежели желаете и впредь жить у брата, то живите смирно. А ваших слов, Марья Порфирьевна, я не забуду…
Увы! сестрицы не обладали даром предвидения. Они уезжали, когда
лето было
в самом разгаре, и забыли, что осенью и зимой «Уголок» представляет очень плохую защиту от стужи и непогод.
— Пускай живут! Отведу им наверху боковушку — там и будут зиму зимовать, — ответила матушка. — Только чур, ни
в какие распоряжения не вмешиваться, а с мая месяца чтоб на все
лето отправлялись
в свой «Уголок». Не хочу я их видеть
летом — мешают. Прыгают, егозят,
в хозяйстве ничего не смыслят. А я хочу, чтоб у нас все
в порядке было. Что мы получали, покуда сестрицы твои хозяйничали? грош медный! А я хочу…
Очень возможно, что действительно воровства не существовало, но всякий брал без счета, сколько нужно или сколько хотел. Особенно одолевали дворовые, которые плодились как грибы и все, за исключением одиночек, состояли на месячине. К концу
года оставалась
в амбарах самая малость, которую почти задаром продавали местным прасолам, так что деньги считались
в доме редкостью.
В таком же беспорядочном виде велось хозяйство и на конном и скотном дворах. Несмотря на изобилие сенокосов, сена почти никогда недоставало, и к весне скотина выгонялась
в поле чуть живая. Молочного хозяйства и
в заводе не было. Каждое утро посылали на скотную за молоком для господ и были вполне довольны, если круглый
год хватало достаточно масла на стол. Это было счастливое время, о котором впоследствии долго вздыхала дворня.
В результате этих усилий оказалось, что
года через два Малиновец уже начал давать доход.
В доме завелись гувернантки; старшей сестре уже минуло одиннадцать
лет, старшему брату — десять; надо было везти их
в Москву, поместить
в казенные заведения и воспитывать на свой счет.
В предвидении этого и чтобы получить возможность сводить концы с концами, матушка с каждым
годом больше и больше расширяла хозяйство
в Малиновце, поднимала новые пашни, расчищала луга, словом сказать, извлекала из крепостного труда все, что он мог дать.
Ни отец, ни матушка
в течение более десяти
лет никогда не заглядывали
в «Уголок».
В самом начале тридцатых
годов она успела приобрести значительное имение, верстах
в сорока от Малиновца и всего
в пяти верстах от «Уголка».
Сверх того,
летом из Заболотья наряжалась
в Малиновец так называемая помочь, которая
в три-четыре дня оканчивала почти все жнитво и значительную часть сенокоса.
Первые три
года она только урывками наезжала
в Заболотье.
Тетенька Анфиса Порфирьевна была младшая из сестер отца (
в описываемое время ей было немногим больше пятидесяти
лет) и жила от нас недалеко.
И вот однажды — это было
летом — матушка собралась
в Заболотье и меня взяла с собой. Это был наш первый (впрочем, и последний) визит к Савельцевым. Я помню, любопытство так сильно волновало меня, что мне буквально не сиделось на месте. Воображение работало, рисуя заранее уже созданный образ фурии, грозно выступающей нам навстречу. Матушка тоже беспрестанно колебалась и переговаривалась с горничной Агашей.
— Ах-ах-ах! да, никак, ты на меня обиделась, сударка! — воскликнула она, — и не думай уезжать — не пущу! ведь я, мой друг, ежели и сказала что, так спроста!.. Так вот… Проста я, куда как проста нынче стала! Иногда чего и на уме нет, а я все говорю, все говорю! Изволь-ка, изволь-ка
в горницы идти — без хлеба-соли не отпущу, и не думай! А ты, малец, — обратилась она ко мне, — погуляй, ягодок
в огороде пощипли, покуда мы с маменькой побеседуем! Ах, родные мои! ах, благодетели! сколько
лет, сколько зим!
Войдя
в залу, мы застали там громадного роста малого,
лет под тридцать, широкоплечего, с угреватым широким лицом, маленькими, чуть-чуть видными глазами и густою гривой волос на голове.
Благодаря этой репутации она просидела
в девках до тридцати
лет, несмотря на то, что отец и мать, чтоб сбыть ее с рук, сулили за ней приданое, сравнительно более ценное, нежели за другими дочерьми.