Неточные совпадения
Чемодан внесли кучер Селифан, низенький человек
в тулупчике, и лакей Петрушка, малый
лет тридцати,
в просторном подержанном сюртуке, как видно с барского плеча, малый немного суровый на взгляд, с очень крупными губами и носом.
Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде
в пору жаркого июльского
лета, когда старая ключница рубит и делит его на сверкающие обломки перед открытым окном; дети все глядят, собравшись вокруг, следя любопытно за движениями жестких рук ее, подымающих молот, а воздушные эскадроны мух, поднятые легким воздухом, влетают смело, как полные хозяева, и, пользуясь подслеповатостию старухи и солнцем, беспокоящим глаза ее, обсыпают лакомые куски где вразбитную, где густыми кучами.
У тоненького
в три
года не остается ни одной души, не заложенной
в ломбард; у толстого спокойно, глядь — и явился где-нибудь
в конце города дом, купленный на имя жены, потом
в другом конце другой дом, потом близ города деревенька, потом и село со всеми угодьями.
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать не раздеваясь, так, как есть,
в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже
в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что
в этой комнате
лет десять жили люди.
В его кабинете всегда лежала какая-то книжка, заложенная закладкою на четырнадцатой странице, которую он постоянно читал уже два
года.
В доме его чего-нибудь вечно недоставало:
в гостиной стояла прекрасная мебель, обтянутая щегольской шелковой материей, которая, верно, стоила весьма недешево; но на два кресла ее недостало, и кресла стояли обтянуты просто рогожею; впрочем, хозяин
в продолжение нескольких
лет всякий раз предостерегал своего гостя словами: «Не садитесь на эти кресла, они еще не готовы».
В столовой уже стояли два мальчика, сыновья Манилова, которые были
в тех
летах, когда сажают уже детей за стол, но еще на высоких стульях. При них стоял учитель, поклонившийся вежливо и с улыбкою. Хозяйка села за свою суповую чашку; гость был посажен между хозяином и хозяйкою, слуга завязал детям на шею салфетки.
— Умница, душенька! — сказал на это Чичиков. — Скажите, однако ж… — продолжал он, обратившись тут же с некоторым видом изумления к Маниловым, —
в такие
лета и уже такие сведения! Я должен вам сказать, что
в этом ребенке будут большие способности.
— Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак.
В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком
лет, но, благодаря Бога, до сих пор так здоров, как нельзя лучше.
Это был человек
лет под сорок, бривший бороду, ходивший
в сюртуке и, по-видимому, проводивший очень покойную жизнь, потому что лицо его глядело какою-то пухлою полнотою, а желтоватый цвет кожи и маленькие глаза показывали, что он знал слишком хорошо, что такое пуховики и перины.
Минуту спустя вошла хозяйка, женщина пожилых
лет,
в каком-то спальном чепце, надетом наскоро, с фланелью на шее, одна из тех матушек, небольших помещиц, которые плачутся на неурожаи, убытки и держат голову несколько набок, а между тем набирают понемногу деньжонок
в пестрядевые мешочки, размещенные по ящикам комодов.
— Душ-то
в ней, отец мой, без малого восемьдесят, — сказала хозяйка, — да беда, времена плохи, вот и прошлый
год был такой неурожай, что Боже храни.
Вы собирали его, может быть, около
года, с заботами, со старанием, хлопотами; ездили, морили пчел, кормили их
в погребе целую зиму; а мертвые души дело не от мира сего.
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего
года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему
в шкатулку. И
в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится
в суд просьбу подать, а и не на чем.
— Эй, Пелагея! — сказала помещица стоявшей около крыльца девчонке
лет одиннадцати,
в платье из домашней крашенины и с босыми ногами, которые издали можно было принять за сапоги, так они были облеплены свежею грязью. — Покажи-ка барину дорогу.
Фенарди [Фенарди — известный
в двадцатые
годы XIX века акробат и фокусник.] четыре часа вертелся мельницею.
Ноздрев
в тридцать пять
лет был таков же совершенно, каким был
в осьмнадцать и двадцать: охотник погулять.
В один
год так ее наполнят всяким бабьем, что сам родной отец не узнает.
На четвертое место явилась очень скоро, трудно сказать утвердительно, кто такая, дама или девица, родственница, домоводка или просто проживающая
в доме: что-то без чепца, около тридцати
лет,
в пестром платке.
Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность; моему охлажденному взору неприютно, мне не смешно, и то, что пробудило бы
в прежние
годы живое движенье
в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста. О моя юность! о моя свежесть!
С каждым
годом притворялись окна
в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым
годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал
в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались
в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука
в подвалах превратилась
в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались
в пыль.
— И такой скверный анекдот, что сена хоть бы клок
в целом хозяйстве! — продолжал Плюшкин. — Да и
в самом деле, как прибережешь его? землишка маленькая, мужик ленив, работать не любит, думает, как бы
в кабак… того и гляди, пойдешь на старости
лет по миру!
— А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали
в глаза тому, который это сказывал! Он, пересмешник, видно, хотел пошутить над вами. Вот, бают, тысячи душ, а поди-тка сосчитай, а и ничего не начтешь! Последние три
года проклятая горячка выморила у меня здоровенный куш мужиков.
— Как же, с позволения вашего, чтобы не рассердить вас, вы за всякий
год беретесь платить за них подать? и деньги будете выдавать мне или
в казну?
Подошед к окну, постучал он пальцами
в стекло и закричал: «Эй, Прошка!» Чрез минуту было слышно, что кто-то вбежал впопыхах
в сени, долго возился там и стучал сапогами, наконец дверь отворилась и вошел Прошка, мальчик
лет тринадцати,
в таких больших сапогах, что, ступая, едва не вынул из них ноги.
— Да кого же знакомого? Все мои знакомые перемерли или раззнакомились. Ах, батюшка! как не иметь, имею! — вскричал он. — Ведь знаком сам председатель, езжал даже
в старые
годы ко мне, как не знать! однокорытниками были, вместе по заборам лазили! как не знакомый? уж такой знакомый! так уж не к нему ли написать?
Забирайте же с собою
в путь, выходя из мягких юношеских
лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге, не подымете потом!
— А ей-богу, так! Ведь у меня что
год, то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а у меня есть и самому нечего… А уж я бы за них что ни дай взял бы. Так посоветуйте вашему приятелю-то: отыщись ведь только десяток, так вот уж у него славная деньга. Ведь ревизская душа стóит
в пятистах рублях.
«Вот, посмотри, — говорил он обыкновенно, поглаживая его рукою, — какой у меня подбородок: совсем круглый!» Но теперь он не взглянул ни на подбородок, ни на лицо, а прямо, так, как был, надел сафьяновые сапоги с резными выкладками всяких цветов, какими бойко торгует город Торжок благодаря халатным побужденьям русской натуры, и, по-шотландски,
в одной короткой рубашке, позабыв свою степенность и приличные средние
лета, произвел по комнате два прыжка, пришлепнув себя весьма ловко пяткой ноги.
Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно
в бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже человек благоразумных
лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок
лет; волос на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла
в нос, — словом, это было то лицо, которое называют
в общежитье кувшинным рылом.
Затем писавшая упоминала, что омочает слезами строки нежной матери, которая, протекло двадцать пять
лет, как уже не существует на свете; приглашали Чичикова
в пустыню, оставить навсегда город, где люди
в душных оградах не пользуются воздухом; окончание письма отзывалось даже решительным отчаяньем и заключалось такими стихами...
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и
в другой и
в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено
в шкатулку,
в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь
лет сохранявшимся
в том же положении и на том же месте.
Мужчины почтенных
лет, между которыми сидел Чичиков, спорили громко, заедая дельное слово рыбой или говядиной, обмакнутой нещадным образом
в горчицу, и спорили о тех предметах,
в которых он даже всегда принимал участие; но он был похож на какого-то человека, уставшего или разбитого дальней дорогой, которому ничто не лезет на ум и который не
в силах войти ни во что.
Что француз
в сорок
лет такой же ребенок, каким был и
в пятнадцать, так вот давай же и мы!
Вылезли из нор все тюрюки и байбаки, которые позалеживались
в халатах по нескольку
лет дома, сваливая вину то на сапожника, сшившего узкие сапоги, то на портного, то на пьяницу кучера.
Полицеймейстер, который служил
в кампанию двенадцатого
года и лично видел Наполеона, не мог тоже не сознаться, что ростом он никак не будет выше Чичикова и что складом своей фигуры Наполеон тоже нельзя сказать чтобы слишком толст, однако ж и не так чтобы тонок.
В это время все наши помещики, чиновники, купцы, сидельцы и всякий грамотный и даже неграмотный народ сделались, по крайней мере, на целые восемь
лет заклятыми политиками.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут
в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три
года сидевшего
в остроге; пророк пришел неизвестно откуда
в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
Самая полнота и средние
лета Чичикова много повредят ему: полноты ни
в каком случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не может взять
в герои добродетельного человека, но… может быть,
в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде
в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
Из данной отцом полтины не издержал ни копейки, напротив —
в тот же
год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную: слепил из воску снегиря, выкрасил его и продал очень выгодно.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а
в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением
в лице и
в глазах, как
в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников
в течение круглого
года не кашлянул и не высморкался
в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Тут
в один
год он мог получить то, чего не выиграл бы
в двадцать
лет самой ревностной службы.
Помещики попроигрывались
в карты, закутили и промотались как следует; все полезло
в Петербург служить; имения брошены, управляются как ни попало, подати уплачиваются с каждым
годом труднее, так мне с радостью уступит их каждый уже потому только, чтобы не платить за них подушных денег; может,
в другой раз так случится, что с иного и я еще зашибу за это копейку.
Еще много пути предстоит совершить всему походному экипажу, состоящему из господина средних
лет, брички,
в которой ездят холостяки, лакея Петрушки, кучера Селифана и тройки коней, уже известных поименно от Заседателя до подлеца чубарого.
А вот пройди
в это время мимо его какой-нибудь его же знакомый, имеющий чин ни слишком большой, ни слишком малый, он
в ту же минуту толкнет под руку своего соседа и скажет ему, чуть не фыркнув от смеха: «Смотри, смотри, вон Чичиков, Чичиков пошел!» И потом, как ребенок, позабыв всякое приличие, должное знанию и
летам, побежит за ним вдогонку, поддразнивая сзади и приговаривая: «Чичиков!
Он слушал и химию, и философию прав, и профессорские углубления во все тонкости политических наук, и всеобщую историю человечества
в таком огромном виде, что профессор
в три
года успел только прочесть введение да развитие общин каких-то немецких городов; но все это оставалось
в голове его какими-то безобразными клочками.
— Извините, я не очень понимаю… что ж это выходит, историю какого-нибудь времени, или отдельные биографии, и притом всех ли, или только участвовавших
в двенадцатом
году?
— Точно так, ваше превосходительство, участвовавших
в двенадцатом
году! — проговоривши это, он подумал
в себе: «Хоть убей, не понимаю».
— Управитель так и оторопел, говорит: «Что вам угодно?» — «А! говорят, так вот ты как!» И вдруг, с этим словом, перемена лиц и физиогномии… «За делом! Сколько вина выкуривается по именью? Покажите книги!» Тот сюды-туды. «Эй, понятых!» Взяли, связали, да
в город, да полтора
года и просидел немец
в тюрьме.
— Извини, брат! Ну, уморил. Да я бы пятьсот тысяч дал за то только, чтобы посмотреть на твоего дядю
в то время, как ты поднесешь ему купчую на мертвые души. Да что, он слишком стар? Сколько ему
лет?