Неточные совпадения
Меня было сватали
в богатый
дом за
парня десятилетнего; но я не захотела.
Толпа дворовых не высыпала на крыльцо встречать господ; показалась всего одна девочка лет двенадцати, а вслед за ней вышел из
дому молодой
парень, очень похожий на Петра, одетый
в серую ливрейную куртку [Ливрейная куртка — короткая ливрея, повседневная одежда молодого слуги.] с белыми гербовыми пуговицами, слуга Павла Петровича Кирсанова.
Странное какое-то беспокойство овладевает вами
в его
доме; даже комфорт вас не радует, и всякий раз, вечером, когда появится перед вами завитый камердинер
в голубой ливрее с гербовыми пуговицами и начнет подобострастно стягивать с вас сапоги, вы чувствуете, что если бы вместо его бледной и сухопарой фигуры внезапно предстали перед вами изумительно широкие скулы и невероятно тупой нос молодого дюжего
парня, только что взятого барином от сохи, но уже успевшего
в десяти местах распороть по швам недавно пожалованный нанковый кафтан, — вы бы обрадовались несказанно и охотно бы подверглись опасности лишиться вместе с сапогом и собственной вашей ноги вплоть до самого вертлюга…
Открывались окна
в домах, выглядывали люди, все —
в одну сторону, откуда еще доносились крики и что-то трещало, как будто ломали забор.
Парень сплюнул сквозь зубы, перешел через улицу и присел на корточки около гимназиста, но тотчас же вскочил, оглянулся и быстро, почти бегом, пошел
в тихий конец улицы.
На крыльце соседнего
дома сидел Лаврушка рядом с чумазым
парнем;
парень подпоясан зеленым кушаком, на боку у него — маузер
в деревянном футляре. Он вкусно курит папиросу, а Лаврушка говорит ему...
Тесной группой шли политические, человек двадцать, двое —
в очках, один — рыжий, небритый, другой — седой, похожий на икону Николая Мирликийского, сзади их покачивался пожилой человек с длинными усами и красным носом; посмеиваясь, он что-то говорил курчавому
парню, который шел рядом с ним, говорил и показывал пальцем на окна сонных
домов.
А что он читал там, какие книги,
в это не входили, и бабушка отдала ему ключи от отцовской библиотеки
в старом
доме, куда он запирался, читая попеременно то Спинозу, то роман Коттен, то св. Августина, а завтра вытащит Вольтера или
Парни, даже Боккачио.
Еще задолго до ресторана «Эрмитаж»
в нем помещался разгульный трактир «Крым», и перед ним всегда стояли тройки, лихачи и
парные «голубчики» по зимам, а
в дождливое время часть Трубной площади представляла собой непроездное болото, вода заливала Неглинный проезд, но до Цветного бульвара и до
дома Внукова никогда не доходила.
Глядя на какой-нибудь невзрачный, старинной архитектуры
дом в узком, темном переулке, трудно представить себе, сколько
в продолжение ста лет сошло по стоптанным каменным ступенькам его лестницы молодых
парней с котомкой за плечами, с всевозможными сувенирами из волос и сорванных цветов
в котомке, благословляемых на путь слезами матери и сестер… и пошли
в мир, оставленные на одни свои силы, и сделались известными мужами науки, знаменитыми докторами, натуралистами, литераторами.
Брал ее
парень хороший, из соседней деревни Быдреевки, но из бедного
дома, из большой семьи — шестериками
в рекрутском списке стояли.
— Как же это,
парень?.. И покойницу не помянул и даров не принял, а еще
в доме живешь, — сказала Никитишна. — Поесть не хочешь ли? Иди
в стряпущую.
— Добрый
парень, неча сказать, — молвила Аксинья Захаровна, обращаясь к Ивану Григорьичу, — на всяку послугу по
дому ретивый и скромный такой, ровно красная девка! Истинно, как Максимыч молвил, как есть родной. Да что, куманек, — с глубоким вздохом прибавила она, —
в нонешне время иной родной во сто раз хуже чужого. Вон меня наградил Господь каким чадушком. Братец-то родимый… Напасть только одна!
— Но Савельич был человек старый, опять же сколько годов
в дому выжил, а этого
парня всего полторы недели как знать-то зачали.
Аксинье Захаровне братец хоть бы единое слово наперед сказал: беру, мол,
парня в дом, — нет, сударыня.
— Сказывал он, сказывал, — молвил Михайло Васильич. — Возлюбил же он тебя,
парень!.. Уж так возлюбил, что просто всем на удивленье… Ты теперь
в Осиповку, что ли?.. Послезавтра и я туда же всем
домом. Сорочины по Настасье Патаповне будут…
И
в таком селении все было неизмеримо культурнее, чем у нас,
в России. Поражала зажиточность крестьян, общая грамотность, живое чувство своего национального достоинства. Когда показалась процессия к
дому, где родился Гус, мы любовались целой кавалькадой молодых
парней и шествием девушек
в белом — и все это были крестьяне и крестьянки.
— Это гадко, а не просто нехорошо.
Парень слоняется из
дома в дом по барынькам да сударынькам, везде ему рады. Да и отчего ж нет? Человек молодой, недурен, говорить не дурак, — а
дома пустые комнаты да женины капризы помнятся; эй, глядите, друзья, попомните мое слово: будет у вас эта милая Зиночка ни девушка, ни вдова, ни замужняя жена.
— Нечего вам мудрить-то, старые черти! — огрызнулась на всех троих Рачителиха. — Не вашего это ума дело… Видно, брать тебе, Никитич, Пашку к себе
в дом зятем. Федорку принял, а теперь бери Пашку…
Парень отличный.
— Верно… Это ты верно, Деян, этово-тово, — соглашался Тит Горбатый. — Надо порядок
в дому, чтобы острастка… Не надо баловать
парней. Это ты верно, Деян… Слабый народ — хохлы, у них никаких порядков
в дому не полагается, а, значит, родители совсем ни
в грош. Вот Дорох с Терешкой же и разговаривает, этово-тово, заместо того, штобы взять орясину да Терешку орясиной.
Дворник, служивший
в этом
доме лет пять и, вероятно, могший хоть что-нибудь разъяснить, ушел две недели перед этим к себе на родину, на побывку, оставив вместо себя своего племянника, молодого
парня, еще не узнавшего лично и половины жильцов.
В этот момент толпа на улице глухо загудела, точно по живой человеческой ниве гулкой волной прокатилась волна. «Едет!.. Едет!..» — поднялось
в воздухе, и Студеная улица зашевелилась от начала до конца, пропуская двух верховых, скакавших к господскому
дому на взмыленных лошадях во весь опор. Это и были давно ожидаемые всеми загонщики, молодые крестьянские
парни в красных кумачных рубахах.
— А откуда бы тебе знать, как они живут? Али ты
в гости часто ходишь к ним? Здесь,
парень, улица, а на улице человеки не живут, на улице они торгуют, а то — прошел по ней скоренько да и — опять домой! На улицу люди выходят одетые, а под одежей не знать, каковы они есть; открыто человек живет у себя
дома,
в своих четырех стенах, а как он там живет — это тебе неизвестно!
— Кабы сразу тыщами ворочать — ну, еще туда-сюда… А из-за грошей с народом возиться — это из пустого
в порожнее. Нет, я вот погляжу-погляжу да
в монастырь уйду,
в Оранки. Я — красивый, могутно́й, авось какой-нибудь купчихе понравлюсь, вдове! Бывает этак-то, — один сергацкой
парень в два года счастья достиг да еще на девице женился, здешней, городской; носили икону по
домам, а она его и высмотрела…
С шоссе свернули
в переулок. Четырехоконный домик с палисадником. Ворота были заперты. Перелезли через ворота. Долго стучались
в дверь и окна. Слышали, как
в темноте
дома кто-то ходил, что-то передвигал. Наконец вышел старик
в валенках, с иконописным ликом, очень испуганным. Разозлился, долго ругал
парней за испуг. За двойную против дневной цену отпустил две поллитровки горькой и строго наказал ночью вперед не приходить.
8 июля, через месяц, съехались все обратно. Лелька, как
в родной уже
дом, вошла
в бюро ячейки, где толкались и оживленно делились впечатлениями густо за месяц загоревшие девчата и
парни. Лельку, тоже загоревшую,
в защитного цвета юнгштурмовке, встретили...
И закурил же он у нас,
парень! Да так, что земля стоном стоит, по городу-то гул идет. Товарищей понабрал, денег куча, месяца три кутил, все спустил. «Я, говорит, бывало, как деньги все покончу,
дом спущу, все спущу, а потом либо
в наемщики, либо бродяжить пойду!» С утра, бывало, до вечера пьян, с бубенчиками на паре ездил. И уж так его любили девки, что ужасти. На торбе хорошо играл.
Во-вторых, она горожанка, ученая, бойкая, привыкла после мачехи повелевать
в доме и привыкла жить богато, даром что сама бедна; а мы люди деревенские, простые, и наше житье ты сам знаешь; да и себя ты должен понимать: ты
парень смирный; но хуже всего то, что она больно умна.
Парень Микешка бывал уже не раз
в городе и объяснял своей спутнице про попадавшие им навстречу чудеса
в виде огромных
домов, трамваев, карет, колясок и велосипедов.
Жуткое чувство страха охватило
парня; он вздрогнул и быстро оглянулся вокруг. На улице было пустынно и тихо; темные окна
домов тускло смотрели
в сумрак ночи, и по стенам, по заборам следом за Фомой двигалась его тень.
Эту историю, простую и страшную, точно она взята со страниц Библии, надобно начать издали, за пять лет до наших дней и до ее конца: пять лет тому назад
в горах,
в маленькой деревне Сарачена жила красавица Эмилия Бракко, муж ее уехал
в Америку, и она находилась
в доме свекра. Здоровая, ловкая работница, она обладала прекрасным голосом и веселым характером — любила смеяться, шутить и, немножко кокетничая своей красотой, сильно возбуждала горячие желания деревенских
парней и лесников с гор.
Первый, у кого он спросил о таинственном значении открытки, был рыжий художник, иностранец — длинный и худой
парень, который очень часто приходил к
дому Чекко и, удобно поставив мольберт, ложился спать около него, пряча голову
в квадратную тень начатой картины.
Так быстро решенный переезд Кузьмы
в дом Салтыковой застал ее врасплох. Особенно странно ей казалось поведение
в этом деле Дарьи Николаевны, так быстро согласившейся принять к себе во двор незнакомого ей
парня да притом еще участника
в добывании ядовитого снадобья, предназначенного для отравления генеральши Глафиры Петровны.
На пустыре Ананьева не было. Кузьма пошел до улице, посмотрел по сторонам, но нигде не было видно старика.
Парень вернулся к избе, запер дверь
в привинченные кольца висячим замком и положил ключ
в расщелину одного из бревен — место, уговоренное с Петром Ананьевым, на случай совместного ухода из
дому. Почти бегом бросился он затем по улице и, не уменьшая шага, меньше чем через час был уже во дворе
дома Салтыкова.
Обрадованный получением пузырька со снадобьем, Кузьма Терентьев не обратил внимания на то, что Петр Ананьев, только что вернувшийся, усталый до изнеможения и повалившийся на лавку отдыхать, снова ушел из
дому. Он даже забыл об этом неожиданном уходе.
В голове молодого
парня вертелась одна мысль, как обрадуется его Фимочка, получив снадобье и как крепко она поцелует его за такое быстрое и успешное исполнение ее поручения.
Тогда,
в одну из зимних ночей, Дарья Николаевна собрала десятка два
парней из своей дворни, и под ее собственным предводительством, учинила нападение на
дом Панютиной, но нападение было отбито слугами последней.
Барсуков занимал от хозяйки довольно большую комнату вместе с товарищем. Андрей Иванович застал обоих
дома — они сидели за чаем и читали газету. Товарищ Барсукова, Щепотьев, был стройный
парень с энергичным, суровым лицом, с насмешливой складкой
в углах губ.
— Да, из твоего
дома, — продолжал между тем старик. — Жил я о сю пору счастливо, никакого лиха не чая, жил, ничего такого и
в мыслях у меня не было; наказал, видно, господь за тяжкие грехи мои! И ничего худого не примечал я за ними. Бывало, твой
парень Ваня придет ко мне либо Гришка — ничего за ними не видел. Верил им, словно детям своим. То-то вот наша-то стариковская слабость! Наказал меня создатель, горько наказал. Обманула меня… моя дочка, Глеб Савиныч!
Все это куда бы еще ни шло, если бы челнок приносил существенную пользу
дому и поддерживал семейство; но дело
в том, что
в промежуток десяти-двенадцати лет
парень успел отвыкнуть от родной избы; он остается равнодушным к интересам своего семейства; увлекаемый дурным сообществом, он скорей употребит заработанные деньги на бражничество; другая часть денег уходит на волокитство, которое сильнейшим образом развито на фабриках благодаря ежеминутному столкновению
парней с женщинами и девками, взросшими точно так же под влиянием дурных примеров.
Но как бы там ни было,
парень этот поступает
в дом; первым делом его следует, без сомнения, женитьба.
И то сказать, дядя: задалось нам, вишь ты, дельце одно; со дня на день жду, приведется нам погоревать маненько; вот поэтому-то самому более и хлопочу, как бы скорее сладить,
парня нашего вылечить; все по крайности хоть утеха
в дому останется…
— Отцы вы мои! Отсохни у меня руки, пущай умру без покаяния, коли не он погубил парня-то! — отчаянно перебила старушка. — Спросите, отцы родные, всяк знает его, какой он злодей такой! Покойник мой со двора согнал его, к порогу не велел подступаться — знамо, за недобрые дела!.. Как помер, он, разбойник, того и ждал — опять к нам
в дом вступил.
— Так вот ты какими делами промышляешь! — вскричал старик задыхающимся голосом. — Мало того,
парня погубил, совратил его с пути, научил пьянствовать, втравил
в распутство всякое, теперь польстился на жену его! Хочешь посрамить всю семью мою! Всех нас, как злодей, опутать хочешь!.. Вон из моего
дому, тварь ты этакая! Вон! Чтобы духу твоего здесь не было! Вон! — промолвил старик, замахиваясь кулаком.
Но
в это время глаза мельника устремляются на плотину — и он цепенеет от ужаса: плотины как не бывало; вода гуляет через все снасти… Вот тебе и мастак-работник, вот тебе и
парень на все руки! Со всем тем, боже сохрани, если недовольный хозяин начнет упрекать Акима: Аким ничего, правда, не скажет
в ответ, но уж зато с этой минуты бросает работу, ходит как словно обиженный, живет как вон глядит; там кочергу швырнет, здесь ногой пихнет, с хозяином и хозяйкой слова не молвит, да вдруг и перешел
в другой
дом.
Вышла суматоха. Многие видели, как два
парня побежали на Тверскую. Чуйка исчезла, должно быть, юркнула
в ворота
дома Московского трактира.
Но только что успела наша героиня выпрыгнуть на крыльцо, как вдруг увидела подъезжавшие к
дому парные двуместные сани с верхом, те самые,
в которых обыкновенно разъезжала Анна Николаевна Антипова.
Его и детей точно вихрем крутило, с утра до вечера они мелькали у всех на глазах, быстро шагая по всем улицам, торопливо крестясь на церкви; отец был шумен и неистов, старший сын угрюм, молчалив и, видимо, робок или застенчив, красавец Олёшка — задорен с
парнями и дерзко подмигивал девицам, а Никита с восходом солнца уносил острый горб свой за реку, на «Коровий язык», куда грачами слетелись плотники, каменщики, возводя там длинную кирпичную казарму и
в стороне от неё, под Окою, двухэтажный большой
дом из двенадцативершковых брёвен, —
дом, похожий на тюрьму.
Другая дочь, шестнадцатилетняя пригожая девушка, занималась у открытого окна рукодельем, изредка отрывала от него свои большие голубые глаза, чтобы посмотреть на проказы сестры или украдкой взглянуть на молодого крестьянского
парня, стоявшего снаружи
дома у окна, облокотясь
в унынии на нижнюю часть рамы.
Вскоре у Павла появилось новое занятие: он очень долго начал засиживаться у окна и все смотрел на крыльцо противоположного
дома, откуда часто выходила молоденькая девушка
в сопровождении пожилой дамы, садилась
в парные сани, куда-то уезжала и опять приезжала.
Дома встретил меня угловатый
парень в ситцевой рубахе и фартуке, рукава засучены, руки — белые и тонкие. Прочитав записку, спрашивает...
— А разве всем быть таким, как твой Борис? Небось не за доброго человека она идет, что ли?.. Григорий забубенный разве какой
парень?.. Полно же, Акулька!
В семью идешь ты богатую… У Силантия-то
в доме всякого жита по лопате… чего рюмишься?.. Коли уж быть тебе за Григорьем, так ступай; что вой, что не вой — все одно.