Неточные совпадения
Городничий. Что, Анна Андреевна? а? Думала ли ты что-нибудь об этом? Экой богатый приз, канальство! Ну, признайся откровенно: тебе и
во сне не виделось — просто из какой-нибудь городничихи и вдруг; фу-ты, канальство! с
каким дьяволом породнилась!
Анна Андреевна. Ты, Антоша, всегда готов обещать. Во-первых, тебе не будет времени думать об этом. И
как можно и с
какой стати себя обременять этакими обещаниями?
Городничий. И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да
как же и не быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и
во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается в голове; просто
как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Городничий. Ведь оно,
как ты думаешь, Анна Андреевна, теперь можно большой чин зашибить, потому что он запанибрата со всеми министрами и
во дворец ездит, так поэтому может такое производство сделать, что со временем и в генералы влезешь.
Как ты думаешь, Анна Андреевна: можно влезть в генералы?
Так
как я знаю, что за тобою,
как за всяким, водятся грешки, потому что ты человек умный и не любишь пропускать того, что плывет в руки…» (остановясь), ну, здесь свои… «то советую тебе взять предосторожность, ибо он может приехать
во всякий час, если только уже не приехал и не живет где-нибудь инкогнито…
Во-первых, городничий — глуп,
как сивый мерин…»
Краса и гордость русская,
Белели церкви Божии
По горкам, по холмам,
И с ними в славе спорили
Дворянские дома.
Дома с оранжереями,
С китайскими беседками
И с английскими парками;
На каждом флаг играл,
Играл-манил приветливо,
Гостеприимство русское
И ласку обещал.
Французу не привидится
Во сне,
какие праздники,
Не день, не два — по месяцу
Мы задавали тут.
Свои индейки жирные,
Свои наливки сочные,
Свои актеры, музыка,
Прислуги — целый полк!
Аукаясь,
В лесу,
как перепелочки
Во ржи, бродили малые
Ребята (а постарше-то
Ворочали сенцо).
Иной
во время пения
Стал на ноги, показывал,
Как шел мужик расслабленный,
Как сон долил голодного,
Как ветер колыхал.
Под утро поразъехалась,
Поразбрелась толпа.
Крестьяне спать надумали,
Вдруг тройка с колокольчиком
Откуда ни взялась,
Летит! а в ней качается
Какой-то барин кругленький,
Усатенький, пузатенький,
С сигарочкой
во рту.
Крестьяне разом бросились
К дороге, сняли шапочки,
Низенько поклонилися,
Повыстроились в ряд
И тройке с колокольчиком
Загородили путь…
— Не то еще услышите,
Как до утра пробудете:
Отсюда версты три
Есть дьякон… тоже с голосом…
Так вот они затеяли
По-своему здороваться
На утренней заре.
На башню
как подымется
Да рявкнет наш: «Здо-ро-во ли
Жи-вешь, о-тец И-пат?»
Так стекла затрещат!
А тот ему, оттуда-то:
— Здо-ро-во, наш со-ло-ву-шко!
Жду вод-ку пить! — «И-ду!..»
«Иду»-то это в воздухе
Час целый откликается…
Такие жеребцы!..
Г-жа Простакова.
Какая я госпожа в доме! (Указывая на Милона.) Чужой погрозит, приказ мой ни
во что.
Я хотел бы, например, чтоб при воспитании сына знатного господина наставник его всякий день разогнул ему Историю и указал ему в ней два места: в одном,
как великие люди способствовали благу своего отечества; в другом,
как вельможа недостойный, употребивший
во зло свою доверенность и силу, с высоты пышной своей знатности низвергся в бездну презрения и поношения.
Скотинин. Я проходил мимо вас. Услышал, что меня кличут, я и откликнулся. У меня такой обычай: кто вскрикнет — Скотинин! А я ему: я! Что вы, братцы, и заправду? Я сам служивал в гвардии и отставлен капралом. Бывало, на съезжей в перекличке
как закричат: Тарас Скотинин! А я
во все горло: я!
Больше полугода,
как я в разлуке с тою, которая мне дороже всего на свете, и, что еще горестнее, ничего не слыхал я о ней
во все это время.
Стародум. В одном. Отец мой непрестанно мне твердил одно и то же: имей сердце, имей душу, и будешь человек
во всякое время. На все прочее мода: на умы мода, на знания мода,
как на пряжки, на пуговицы.
Скотинин. Я никуда не шел, а брожу, задумавшись. У меня такой обычай,
как что заберу в голову, то из нее гвоздем не выколотишь. У меня, слышь ты, что вошло в ум, тут и засело. О том вся и дума, то только и вижу
во сне,
как наяву, а наяву,
как во сне.
Стародум(приметя всех смятение). Что это значит? (К Софье.) Софьюшка, друг мой, и ты мне кажешься в смущении? Неужель мое намерение тебя огорчило? Я заступаю место отца твоего. Поверь мне, что я знаю его права. Они нейдут далее,
как отвращать несчастную склонность дочери, а выбор достойного человека зависит совершенно от ее сердца. Будь спокойна, друг мой! Твой муж, тебя достойный, кто б он ни был, будет иметь
во мне истинного друга. Поди за кого хочешь.
Тут только понял Грустилов, в чем дело, но так
как душа его закоснела в идолопоклонстве, то слово истины, конечно, не могло сразу проникнуть в нее. Он даже заподозрил в первую минуту, что под маской скрывается юродивая Аксиньюшка, та самая, которая, еще при Фердыщенке, предсказала большой глуповский пожар и которая
во время отпадения глуповцев в идолопоклонстве одна осталась верною истинному богу.
Но летописец недаром предварял события намеками: слезы бригадировы действительно оказались крокодиловыми, и покаяние его было покаяние аспидово.
Как только миновала опасность, он засел у себя в кабинете и начал рапортовать
во все места. Десять часов сряду макал он перо в чернильницу, и чем дальше макал, тем больше становилось оно ядовитым.
Но едва раздался из уст его новый раскат,
как глуповцы стремительно повскакали с коленей и разбежались
во все стороны.
Что из него должен
во всяком случае образоваться законодатель, — в этом никто не сомневался; вопрос заключался только в том,
какого сорта выйдет этот законодатель, то есть напомнит ли он собой глубокомыслие и административную прозорливость Ликурга или просто будет тверд,
как Дракон.
И началась тут промеж глуповцев радость и бодренье великое. Все чувствовали, что тяжесть спала с сердец и что отныне ничего другого не остается,
как благоденствовать. С бригадиром
во главе двинулись граждане навстречу пожару, в несколько часов сломали целую улицу домов и окопали пожарище со стороны города глубокою канавой. На другой день пожар уничтожился сам собою вследствие недостатка питания.
Конечно, с первого взгляда может показаться странным, что Бородавкин девять дней сряду кружит по выгону; но не должно забывать, во-первых, что ему незачем было торопиться, так
как можно было заранее предсказать, что предприятие его
во всяком случае окончится успехом, и, во-вторых, что всякий администратор охотно прибегает к эволюциям, дабы поразить воображение обывателей.
— Слава богу! не видали,
как и день кончился! — сказал бригадир и, завернувшись в шинель, улегся спать
во второй раз.
И действительно, Фердыщенко был до того прост, что летописец считает нужным неоднократно и с особенною настойчивостью остановиться на этом качестве,
как на самом естественном объяснении того удовольствия, которое испытывали глуповцы
во время бригадирского управления.
Посредине — площадь, от которой радиусами разбегаются
во все стороны улицы, или,
как он мысленно называл их, роты.
"Несмотря на добродушие Менелая, — говорил учитель истории, — никогда спартанцы не были столь счастливы,
как во время осады Трои; ибо хотя многие бумаги оставались неподписанными, но зато многие же спины пребыли невыстеганными, и второе лишение с лихвою вознаградило за первое…"
Как бы то ни было, но Беневоленский настолько огорчился отказом, что удалился в дом купчихи Распоповой (которую уважал за искусство печь пироги с начинкой) и, чтобы дать исход пожиравшей его жажде умственной деятельности, с упоением предался сочинению проповедей. Целый месяц
во всех городских церквах читали попы эти мастерские проповеди, и целый месяц вздыхали глуповцы, слушая их, — так чувствительно они были написаны! Сам градоначальник учил попов,
как произносить их.
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что весь его труд в настоящем случае заключается только в том, что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с
каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.
Началось общее судбище; всякий припоминал про своего ближнего всякое, даже такое, что тому и
во сне не снилось, и так
как судоговорение было краткословное, то в городе только и слышалось: шлеп-шлеп-шлеп!
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал в Глупов,
как говорится,
во все лопатки (время было такое, что нельзя было терять ни одной минуты) и едва вломился в пределы городского выгона,
как тут же, на самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому что умы еще были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись, что новый градоначальник
во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
8) Брудастый, Дементий Варламович. Назначен был впопыхах и имел в голове некоторое особливое устройство, за что и прозван был «Органчиком». Это не мешало ему, впрочем, привести в порядок недоимки, запущенные его предместником.
Во время сего правления произошло пагубное безначалие, продолжавшееся семь дней,
как о том будет повествуемо ниже.
Об одеждах своих она не заботилась,
как будто инстинктивно чувствовала, что сила ее не в цветных сарафанах, а в той неистощимой струе молодого бесстыжества, которое неудержимо прорывалось
во всяком ее движении.
— Это в прошлом году,
как мы лагерем
во время пожара стояли, так в ту пору всякого скота тут довольно было! — объяснил один из стариков.
Образовался новый язык — получеловечий, полуобезьяний, но
во всяком случае вполне негодный для выражения
каких бы то ни было отвлеченных мыслей.
Но
как пришло это баснословное богатство, так оно и улетучилось. Во-первых, Козырь не поладил с Домашкой Стрельчихой, которая заняла место Аленки. Во-вторых, побывав в Петербурге, Козырь стал хвастаться; князя Орлова звал Гришей, а о Мамонове и Ермолове говорил, что они умом коротки, что он, Козырь,"много им насчет национальной политики толковал, да мало они поняли".
К удивлению, бригадир не только не обиделся этими словами, но, напротив того, еще ничего не видя, подарил Аленке вяземский пряник и банку помады. Увидев эти дары, Аленка
как будто опешила; кричать — не кричала, а только потихоньку всхлипывала. Тогда бригадир приказал принести свой новый мундир, надел его и
во всей красе показался Аленке. В это же время выбежала в дверь старая бригадирова экономка и начала Аленку усовещивать.
Каким образом об этих сношениях было узнано — это известно одному богу; но кажется, что сам Наполеон разболтал о том князю Куракину
во время одного из своих petits levе́s. [Интимных утренних приемов (франц.).] И вот в одно прекрасное утро Глупов был изумлен, узнав, что им управляет не градоначальник, а изменник, и что из губернии едет особенная комиссия ревизовать его измену.
Что предположение о конституциях представляло не более
как слух, лишенный твердого основания, — это доказывается, во-первых, новейшими исследованиями по сему предмету, а во-вторых, тем, что на место Негодяева градоначальником был назначен «черкашенин» Микаладзе, который о конституциях едва ли имел понятие более ясное, нежели Негодяев.
— Нет, я не та, которую ты
во мне подозреваешь, — продолжала между тем таинственная незнакомка,
как бы угадав его мысли, — я не Аксиньюшка, ибо недостойна облобызать даже прах ее ног. Я просто такая же грешница,
как и ты!
Еще
во времена Бородавкина летописец упоминает о некотором Ионке Козыре, который, после продолжительных странствий по теплым морям и кисельным берегам, возвратился в родной город и привез с собой собственного сочинения книгу под названием:"Письма к другу о водворении на земле добродетели". Но так
как биография этого Ионки составляет драгоценный материал для истории русского либерализма, то читатель, конечно, не посетует, если она будет рассказана здесь с некоторыми подробностями.
Как бы то ни было, но деятельность Двоекурова в Глупове была, несомненно, плодотворна. Одно то, что он ввел медоварение и пивоварение и сделал обязательным употребление горчицы и лаврового листа, доказывает, что он был по прямой линии родоначальником тех смелых новаторов, которые спустя три четверти столетия вели войны
во имя картофеля. Но самое важное дело его градоначальствования — это, бесспорно, записка о необходимости учреждения в Глупове академии.
И точно, он начал нечто подозревать. Его поразила тишина
во время дня и шорох
во время ночи. Он видел,
как с наступлением сумерек какие-то тени бродили по городу и исчезали неведомо куда и
как с рассветом дня те же самые тени вновь появлялись в городе и разбегались по домам. Несколько дней сряду повторялось это явление, и всякий раз он порывался выбежать из дома, чтобы лично расследовать причину ночной суматохи, но суеверный страх удерживал его.
Как истинный прохвост, он боялся чертей и ведьм.
Бросились искать, но
как ни шарили, а никого не нашли. Сам Бородавкин ходил по улице, заглядывая
во все щели, — нет никого! Это до того его озадачило, что самые несообразные мысли вдруг целым потоком хлынули в его голову.
— Я не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это
во всех Москвичах, разумеется, исключая тех, с кем говорю, — шутливо вставил он, — есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы становятся, сердятся,
как будто всё хотят дать почувствовать что-то…
— Постойте, постойте, я знаю, что девятнадцать, — говорил Левин, пересчитывая
во второй раз неимеющих того значительного вида,
какой они имели, когда вылетали, скрючившихся и ссохшихся, с запекшеюся кровью, со свернутыми на бок головками, дупелей и бекасов.
Когда Левин вошел с Облонским в гостиницу, он не мог не заметить некоторой особенности выражения,
как бы сдержанного сияния, на лице и
во всей фигуре Степана Аркадьича.
Мужик этот с длинною талией принялся грызть что-то в стене, старушка стала протягивать ноги
во всю длину вагона и наполнила его черным облаком; потом что-то страшно заскрипело и застучало,
как будто раздирали кого-то; потом красный огонь ослепил глаза, и потом всё закрылось стеной.
Они не знают,
как он восемь лет душил мою жизнь, душил всё, что было
во мне живого, что он ни разу и не подумал о том, что я живая женщина, которой нужна любовь.