Неточные совпадения
Ну, говори, батюшка,
как же?..» — «А! ах, Господи, твоя воля!» — восклицал Калиныч
во время моего рассказа...
— Пойду сыщу брод, — продолжал Ермолай с уверенностью,
как будто
во всяком пруде непременно должен существовать брод, — взял у Сучка шест и отправился в направлении берега, осторожно выщупывая дно.
Солнце — не огнистое, не раскаленное,
как во время знойной засухи, не тускло-багровое,
как перед бурей, но светлое и приветно лучезарное — мирно всплывает под узкой и длинной тучкой, свежо просияет и погрузится в лиловый ее туман.
Не успел рассказчик произнести это последнее слово,
как вдруг обе собаки разом поднялись, с судорожным лаем ринулись прочь от огня и исчезли
во мраке.
— Да, остережется. Всяко бывает: он вот нагнется, станет черпать воду, а водяной его за руку схватит да потащит к себе. Станут потом говорить: упал, дескать, малый в воду… А
какое упал?.. Во-вон, в камыши полез, — прибавил он, прислушиваясь.
— Хожу я и в Курск и подале хожу,
как случится. В болотах ночую да в залесьях, в поле ночую один,
во глуши: тут кулички рассвистятся, тут зайцы кричат, тут селезни стрекочут… По вечеркам замечаю, по утренничкам выслушиваю, по зарям обсыпаю сеткой кусты… Иной соловушко так жалостно поет, сладко… жалостно даже.
«С ними надобно обращаться,
как с детьми, — говорит он в таком случае, — невежество, mon cher; il faut prendre cela en considération» [Дорогой мой; надо принять это
во внимание (фр.).].
— Да! (Он почесал свой загорелый затылок.) Ну, ты, тово, ступай, — заговорил он вдруг, беспорядочно размахивая руками, —
во… вот,
как мимо леска пойдешь, вот
как пойдешь — тут те и будет дорога; ты ее-то брось, дорогу-то, да все направо забирай, все забирай, все забирай, все забирай… Ну, там те и будет Ананьево. А то и в Ситовку пройдешь.
«
Во… вот, — проговорил он вдруг и протянул руку, — вишь,
какую ночку выбрал».
Она, изволите видеть, вздумала окончательно развить, довоспитать такую,
как она выражалась, богатую природу и, вероятно, уходила бы ее, наконец, совершенно, если бы, во-первых, недели через две не разочаровалась «вполне» насчет приятельницы своего брата, а во-вторых, если бы не влюбилась в молодого проезжего студента, с которым тотчас же вступила в деятельную и жаркую переписку; в посланиях своих она,
как водится, благословляла его на святую и прекрасную жизнь, приносила «всю себя» в жертву, требовала одного имени сестры, вдавалась в описания природы, упоминала о Гете, Шиллере, Беттине и немецкой философии — и довела наконец бедного юношу до мрачного отчаяния.
Воды не было близко: в Колотовке,
как и
во многих других степных деревнях, мужики, за неименьем ключей и колодцев, пьют какую-то жидкую грязцу из пруда…
Усталыми шагами приближался я к жилищу Николая Иваныча, возбуждая,
как водится, в ребятишках изумление, доходившее до напряженно-бессмысленного созерцания, в собаках — негодование, выражавшееся лаем, до того хриплым и злобным, что, казалось, у них отрывалась вся внутренность, и они сами потом кашляли и задыхались, —
как вдруг на пороге кабачка показался мужчина высокого роста, без шапки,
во фризовой шинели, низко подпоясанной голубым кушачком.
За стойкой,
как водится, почти
во всю ширину отверстия, стоял Николай Иваныч, в пестрой ситцевой рубахе, и, с ленивой усмешкой на пухлых щеках, наливал своей полной и белой рукой два стакана вина вошедшим приятелям, Моргачу и Обалдую; а за ним в углу, возле окна, виднелась его востроглазая жена.
Настоящее имя этого человека было Евграф Иванов; но никто
во всем околотке не звал его иначе
как Обалдуем, и он сам величал себя тем же прозвищем: так хорошо оно к нему пристало.
Не могу сказать, сколько я времени проспал, но когда я открыл глаза — вся внутренность леса была наполнена солнцем и
во все направленья, сквозь радостно шумевшую листву, сквозило и
как бы искрилось ярко-голубое небо; облака скрылись, разогнанные взыгравшим ветром; погода расчистилась, и в воздухе чувствовалась та особенная, сухая свежесть, которая, наполняя сердце каким-то бодрым ощущеньем, почти всегда предсказывает мирный и ясный вечер после ненастного дня.
Там просто такие чудеса,
каких ты, глупая, и
во сне себе представить не можешь.
Нужно ли рассказывать читателю,
как посадили сановника на первом месте между штатским генералом и губернским предводителем, человеком с свободным и достойным выражением лица, совершенно соответствовавшим его накрахмаленной манишке, необъятному жилету и круглой табакерке с французским табаком, —
как хозяин хлопотал, бегал, суетился, потчевал гостей, мимоходом улыбался спине сановника и, стоя в углу,
как школьник, наскоро перехватывал тарелочку супу или кусочек говядины, —
как дворецкий подал рыбу в полтора аршина длины и с букетом
во рту, —
как слуги, в ливреях, суровые на вид, угрюмо приставали к каждому дворянину то с малагой, то с дрей-мадерой и
как почти все дворяне, особенно пожилые, словно нехотя покоряясь чувству долга, выпивали рюмку за рюмкой, —
как, наконец, захлопали бутылки шампанского и начали провозглашаться заздравные тосты: все это, вероятно, слишком известно читателю.
— Нет, выпозвольте. Во-первых, я говорю по-французски не хуже вас, а по-немецки даже лучше; во-вторых, я три года провел за границей: в одном Берлине прожил восемь месяцев. Я Гегеля изучил, милостивый государь, знаю Гете наизусть; сверх того, я долго был влюблен в дочь германского профессора и женился дома на чахоточной барышне, лысой, но весьма замечательной личности. Стало быть, я вашего поля ягода; я не степняк,
как вы полагаете… Я тоже заеден рефлексией, и непосредственного нет
во мне ничего.
О Боже мой! если б они знали… да я именно и гибну оттого, что
во мне решительно нет ничего оригинального, ничего, кроме таких выходок,
как, например, мой теперешний разговор с вами; но ведь эти выходки гроша медного не стоят.
— Однако, — прибавил он, подумав немного, — я, кажется, обещал вам рассказать,
каким образом я женился. Слушайте же. Во-первых, доложу вам, что жены моей уже более на свете не имеется, во-вторых… а во-вторых, я вижу, что мне придется рассказать вам мою молодость, а то вы ничего не поймете… Ведь вам не хочется спать?
Целых два года я провел еще после того за границей: был в Италии, постоял в Риме перед Преображением, и перед Венерой
во Флоренции постоял; внезапно повергался в преувеличенный восторг, словно злость на меня находила; по вечерам пописывал стишки, начинал дневник; словом, и тут вел себя,
как все.
— Нет, ради Бога, — прервал он меня, — не спрашивайте моего имени ни у меня, ни у других. Пусть я останусь для вас неизвестным существом, пришибленным судьбою Васильем Васильевичем. Притом же я,
как человек неоригинальный, и не заслуживаю особенного имени… А уж если вы непременно хотите мне дать какую-нибудь кличку, так назовите… назовите меня Гамлетом Щигровского уезда. Таких Гамлетов
во всяком уезде много, но, может быть, вы с другими не сталкивались… Засим прощайте.
Да, во-первых, силы Бог не дал; во-вторых, робость разбирала, а в-третьих, наконец,
как себе место выхлопотать, кого просить?
Все оглянулись. В дверях стоял Чертопханов. В качестве четвероюродного племянника покойного откупщика он тоже получил пригласительное письмо на родственный съезд.
Во все время чтения он,
как всегда, держался в гордом отдалении от прочих.
Вот что думалось иногда Чертопханову, и горечью отзывались в нем эти думы. Зато в другое время пустит он своего коня
во всю прыть по только что вспаханному полю или заставит его соскочить на самое дно размытого оврага и по самой круче выскочить опять, и замирает в нем сердце от восторга, громкое гикание вырывается из уст, и знает он, знает наверное, что это под ним настоящий, несомненный Малек-Адель, ибо
какая другая лошадь в состоянии сделать то, что делает эта?
Я не знал, что сказать, и
как ошеломленный глядел на это темное, неподвижное лицо с устремленными на меня светлыми и мертвенными глазами. Возможно ли? Эта мумия — Лукерья, первая красавица
во всей нашей дворне, высокая, полная, белая, румяная, хохотунья, плясунья, певунья! Лукерья, умница Лукерья, за которою ухаживали все наши молодые парни, по которой я сам втайне вздыхал, я — шестнадцатилетний мальчик!
— Послушай, Лукерья, — начал я наконец. — Послушай,
какое я тебе предложение сделаю. Хочешь, я распоряжусь: тебя в больницу перевезут, в хорошую городскую больницу? Кто знает, быть может, тебя еще вылечат?
Во всяком случае, ты одна не будешь…
Вдруг раздалось резкое гиканье, тройка перед нами словно взвилась, понеслась и, доскакав до мостика, разом остановилась
как вкопанная немного сбоку дороги. Сердце
во мне так и упало.