Неточные совпадения
Кому не скучно лицемерить,
Различно повторять одно,
Стараться важно в том уверить,
В чем все уверены давно,
Всё те же слышать возраженья,
Уничтожать предрассужденья,
Которых не
было и нет
У девочки в тринадцать лет!
Кого не утомят угрозы,
Моленья, клятвы, мнимый
страх,
Записки на шести листах,
Обманы, сплетни, кольцы, слезы,
Надзоры теток, матерей,
И дружба тяжкая мужей!
«И полно, Таня! В эти лета
Мы не слыхали про любовь;
А то бы согнала со света
Меня покойница свекровь». —
«Да как же ты венчалась, няня?» —
«Так, видно, Бог велел. Мой Ваня
Моложе
был меня, мой свет,
А
было мне тринадцать лет.
Недели две ходила сваха
К моей родне, и наконец
Благословил меня отец.
Я горько плакала со
страха,
Мне с плачем косу расплели
Да с пеньем в церковь повели.
Заклад в казну
был тогда еще дело новое, на которое решались не без
страха.
Осведомившись в передней, вошел он в ту самую минуту, когда Чичиков не успел еще опомниться от своего
страха и
был в самом жалком положении, в каком когда-либо находился смертный.
Держа в руке чубук и прихлебывая из чашки, он
был очень хорош для живописца, не любящего
страх господ прилизанных и завитых, подобно цирюльным вывескам, или выстриженных под гребенку.
Наконец Манилов поднял трубку с чубуком и поглядел снизу ему в лицо, стараясь высмотреть, не видно ли какой усмешки на губах его, не пошутил ли он; но ничего не
было видно такого, напротив, лицо даже казалось степеннее обыкновенного; потом подумал, не спятил ли гость как-нибудь невзначай с ума, и со
страхом посмотрел на него пристально; но глаза гостя
были совершенно ясны, не
было в них дикого, беспокойного огня, какой бегает в глазах сумасшедшего человека, все
было прилично и в порядке.
Так бывает на лицах чиновников во время осмотра приехавшим начальником вверенных управлению их мест: после того как уже первый
страх прошел, они увидели, что многое ему нравится, и он сам изволил наконец пошутить, то
есть произнести с приятною усмешкой несколько слов.
Сам я больше неспособен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие
есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие — подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и
страха — не
есть ли первый признак и величайшее торжество власти?
И если бы в ту минуту он в состоянии
был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может
быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может
быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и не от
страху даже за себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал.
Девочка говорила не умолкая; кое-как можно
было угадать из всех этих рассказов, что это нелюбимый ребенок, которого мать, какая-нибудь вечно пьяная кухарка, вероятно из здешней же гостиницы, заколотила и запугала; что девочка разбила мамашину чашку и что до того испугалась, что сбежала еще с вечера; долго, вероятно, скрывалась где-нибудь на дворе, под дождем, наконец пробралась сюда, спряталась за шкафом и просидела здесь в углу всю ночь, плача, дрожа от сырости, от темноты и от
страха, что ее теперь больно за все это прибьют.
Да оставь я иного-то господина совсем одного: не бери я его и не беспокой, но чтоб знал он каждый час и каждую минуту, или по крайней мере подозревал, что я все знаю, всю подноготную, и денно и нощно слежу за ним, неусыпно его сторожу, и
будь он у меня сознательно под вечным подозрением и
страхом, так ведь, ей-богу, закружится, право-с, сам придет, да, пожалуй, еще и наделает чего-нибудь, что уже на дважды два походить
будет, так сказать, математический вид
будет иметь, — оно и приятно-с.
Раскольникову давно уже хотелось уйти; помочь же ему он и сам думал. Мармеладов оказался гораздо слабее ногами, чем в речах, и крепко оперся на молодого человека. Идти
было шагов двести — триста. Смущение и
страх все более и более овладевали пьяницей по мере приближения к дому.
Оставшись одна, Соня тотчас же стала мучиться от
страха при мысли, что, может
быть, действительно он покончит самоубийством.
Раскольников смотрел на все с глубоким удивлением и с тупым бессмысленным
страхом. Он решился молчать и ждать: что
будет дальше? «Кажется, я не в бреду, — думал он, — кажется, это в самом деле…»
Он вспомнил, что в этот день назначены похороны Катерины Ивановны, и обрадовался, что не присутствовал на них. Настасья принесла ему
есть; он
ел и
пил с большим аппетитом, чуть не с жадностью. Голова его
была свежее, и он сам спокойнее, чем в эти последние три дня. Он даже подивился, мельком, прежним приливам своего панического
страха. Дверь отворилась, и вошел Разумихин.
К тому же и другое, несоразмерно большее страдание, чем
страх за себя,
было в ее сердце.
— Бросила! — с удивлением проговорил Свидригайлов и глубоко перевел дух. Что-то как бы разом отошло у него от сердца, и, может
быть, не одна тягость смертного
страха; да вряд ли он и ощущал его в эту минуту. Это
было избавление от другого, более скорбного и мрачного чувства, которого бы он и сам не мог во всей силе определить.
Но он помнил тоже, что бывали минуты, часы и даже, может
быть, дни, полные апатии, овладевавшей им, как бы в противоположность прежнему
страху, — апатии, похожей на болезненно-равнодушное состояние иных умирающих.
Соня села, чуть не дрожа от
страху, и робко взглянула на обеих дам. Видно
было, что она и сама не понимала, как могла она сесть с ними рядом. Сообразив это, она до того испугалась, что вдруг опять встала и в совершенном смущении обратилась к Раскольникову.
Странное дело: казалось, он вдруг стал совершенно спокоен; не
было ни полоумного бреду, как давеча, ни панического
страху, как во все последнее время.
«Довольно! — произнес он решительно и торжественно, — прочь миражи, прочь напускные
страхи, прочь привидения!..
Есть жизнь! Разве я сейчас не жил? Не умерла еще моя жизнь вместе с старою старухой! Царство ей небесное и — довольно, матушка, пора на покой! Царство рассудка и света теперь и… и воли, и силы… и посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной силе и вызывая ее. — А ведь я уже соглашался жить на аршине пространства!
Когда же она сделала
было движение убежать от
страху, — в нем что-то как бы перевернулось.
— Ну, а коли я соврал, — воскликнул он вдруг невольно, — коли действительно не подлец человек, весь вообще, весь род, то
есть человеческий, то значит, что остальное все — предрассудки, одни только
страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует
быть!..
Будь Авдотья Романовна одета как королева, то, кажется, он бы ее совсем не боялся; теперь же, может именно потому, что она так бедно одета и что он заметил всю эту скаредную обстановку, в сердце его вселился
страх, и он стал бояться за каждое слово свое, за каждый жест, что
было, конечно, стеснительно для человека и без того себе не доверявшего.
Прямой
был век покорности и
страха,
Всё под личиною усердия к царю.
Ну! я не знал, что
будет из того
Вам ирритация. Опро́метью вбежали. —
Мы вздрогнули! — Вы в обморок упали,
И что ж? — весь
страх из ничего.
Да, дурен сон; как погляжу,
Тут всё
есть, коли нет обмана:
И черти и любовь, и
страхи и цветы.
Ну, сударь мой, а ты?
Скорее в обморок, теперь оно в порядке,
Важнее давишной причина
есть тому,
Вот наконец решение загадке!
Вот я пожертвован кому!
Не знаю, как в себе я бешенство умерил!
Глядел, и видел, и не верил!
А милый, для кого забыт
И прежний друг, и женский
страх и стыд, —
За двери прячется, боится
быть в ответе.
Ах! как игру судьбы постичь?
Людей с душой гонительница, бич! —
Молчалины блаженствуют на свете!
Часть военных всадников бросилась заботливо рассматривать толпы народа. Янкель побледнел как смерть, и когда всадники немного отдалились от него, он со
страхом оборотился назад, чтобы взглянуть на Тараса; но Тараса уже возле него не
было: его и след простыл.
— Ясные паны! — произнес жид. — Таких панов еще никогда не видывано. Ей-богу, никогда. Таких добрых, хороших и храбрых не
было еще на свете!.. — Голос его замирал и дрожал от
страха. — Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее! Те совсем не наши, те, что арендаторствуют на Украине! Ей-богу, не наши! То совсем не жиды: то черт знает что. То такое, что только поплевать на него, да и бросить! Вот и они скажут то же. Не правда ли, Шлема, или ты, Шмуль?
Мальчишка, думая поймать угря,
Схватил Змею и, во́ззрившись, от
страхаСтал бледен, как его рубаха.
Змея, на Мальчика спокойно посмотря,
«Послушай», говорит: «коль ты умней не
будешь,
То дерзость не всегда легко тебе пройдёт.
На сей раз бог простит; но берегись вперёд,
И знай, с кем шутишь...
«Да, да; но ведь этим надо
было начать! — думал он опять в
страхе. — Троекратное „люблю“, ветка сирени, признание — все это должно
быть залогом счастья всей жизни и не повторяться у чистой женщины. Что ж я? Кто я?» — стучало, как молотком, ему в голову.
Узнал Илья Ильич, что нет бед от чудовищ, а какие
есть — едва знает, и на каждом шагу все ждет чего-то страшного и боится. И теперь еще, оставшись в темной комнате или увидя покойника, он трепещет от зловещей, в детстве зароненной в душу тоски; смеясь над
страхами своими поутру, он опять бледнеет вечером.
— Обедать
будет! — повторила в
страхе Агафья Матвеевна Обломову.
— Нервы! — повторит она иногда с улыбкой, сквозь слезы, едва пересиливая
страх и выдерживая борьбу неокрепших нерв с пробуждавшимися силами. Она встанет с постели,
выпьет стакан воды, откроет окно, помашет себе в лицо платком и отрезвится от грезы наяву и во сне.
И целый день, и все дни и ночи няни наполнены
были суматохой, беготней: то пыткой, то живой радостью за ребенка, то
страхом, что он упадет и расшибет нос, то умилением от его непритворной детской ласки или смутной тоской за отдаленную его будущность: этим только и билось сердце ее, этими волнениями подогревалась кровь старухи, и поддерживалась кое-как ими сонная жизнь ее, которая без того, может
быть, угасла бы давным-давно.
Этот рыцарь
был и со
страхом и с упреком. Он принадлежал двум эпохам, и обе положили на него печать свою. От одной перешла к нему по наследству безграничная преданность к дому Обломовых, а от другой, позднейшей, утонченность и развращение нравов.
Она мучилась и задумывалась, как она выйдет из этого положения, и не видала никакой цели, конца. Впереди
был только
страх его разочарования и вечной разлуки. Иногда приходило ей в голову открыть ему все, чтоб кончить разом и свою и его борьбу, да дух захватывало, лишь только она задумает это. Ей
было стыдно, больно.
Илья Ильич проснулся, против обыкновения, очень рано, часов в восемь. Он чем-то сильно озабочен. На лице у него попеременно выступал не то
страх, не то тоска и досада. Видно
было, что его одолевала внутренняя борьба, а ум еще не являлся на помощь.
А может
быть, сон, вечная тишина вялой жизни и отсутствие движения и всяких действительных
страхов, приключений и опасностей заставляли человека творить среди естественного мира другой, несбыточный, и в нем искать разгула и потехи праздному воображению или разгадки обыкновенных сцеплений обстоятельств и причин явления вне самого явления.
— Ужас! ужас! — твердил он, зажимая уши и убегая от изумленных дворников. Прибавив к этим суммам тысячу с лишком рублей, которые надо
было заплатить Пшеницыной, он, от
страха, не
поспел вывести итога и только прибавил шагу и побежал к Ольге.
Захару
было за пятьдесят лет. Он
был уже не прямой потомок тех русских Калебов, [Калеб — герой романа английского писателя Уильяма Годвина (1756–1836) «Калеб Вильямс» — слуга, поклоняющийся своему господину.] рыцарей лакейской, без
страха и упрека, исполненных преданности к господам до самозабвения, которые отличались всеми добродетелями и не имели никаких пороков.
Страх предшествовать
будет оружию твоему, и возвращуся, приносяй дань царей сильных.
Слышны
были вздохи, колющие предтечи скорби; и уже начинало раздаваться задерживаемое присутствием
страха стенание.
Бобчинский. Он, он, ей-богу он… Такой наблюдательный: все обсмотрел. Увидел, что мы с Петром-то Ивановичем
ели семгу, — больше потому, что Петр Иванович насчет своего желудка… да, так он и в тарелки к нам заглянул. Меня так и проняло
страхом.
Бобчинский (Добчинскому). Вот это, Петр Иванович, человек-то! Вот оно, что значит человек! В жисть не
был в присутствии такой важной персоны, чуть не умер со
страху. Как вы думаете, Петр Иванович, кто он такой в рассуждении чина?
Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно
быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково мне?» — и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю — право, один
страх хуже всякого наказания.
Кроме страстного влечения, которое он внушал мне, присутствие его возбуждало во мне в не менее сильной степени другое чувство —
страх огорчить его, оскорбить чем-нибудь, не понравиться ему: может
быть, потому, что лицо его имело надменное выражение, или потому, что, презирая свою наружность, я слишком много ценил в других преимущества красоты, или, что вернее всего, потому, что это
есть непременный признак любви, я чувствовал к нему столько же
страху, сколько и любви.
Голос его
был груб и хрипл, движения торопливы и неровны, речь бессмысленна и несвязна (он никогда не употреблял местоимений), но ударения так трогательны и желтое уродливое лицо его принимало иногда такое откровенно печальное выражение, что, слушая его, нельзя
было удержаться от какого-то смешанного чувства сожаления,
страха и грусти.
— Ты смотришь на меня, — сказала она, — и думаешь, могу ли я
быть счастлива в моем положении? Ну, и что ж! Стыдно признаться; но я… я непростительно счастлива. Со мной случилось что-то волшебное, как сон, когда сделается страшно, жутко, и вдруг проснешься и чувствуешь, что всех этих
страхов нет. Я проснулась. Я пережила мучительное, страшное и теперь уже давно, особенно с тех пор, как мы здесь, так счастлива!.. — сказала она, с робкою улыбкой вопроса глядя на Долли.