— Ничего не выйдет, Андрей Николаич. Вы, право, мнительный человек и напрасно только расстраиваете себя… Все будет отлично, и адмирал останется доволен. Он хоть и заноза, как вы говорите, а умный человек и не придирается из-за пустяков. Да и не к чему придраться… Пойдемте-ка лучше, Андрей Николаич, обедать… И то сегодня запоздали… А
есть страх хочется…
Неточные совпадения
Один
страх — плохое дело… при нем не может
быть той нравственной, крепкой связи начальника с подчиненными, без которой морская служба становится в тягость…
В самом деле, приказание это шло вразрез с установившимися и освященными обычаем понятиями о «боцманском праве» и о педагогических приемах матросского обучения. Без этого права, казалось, — и не одним только боцманам в те времена казалось, — немыслим
был хороший боцман, наводящий
страх на матросов.
Выражение страдания и
страха стояло на бледном лице молодого вестового. Что-то жалобно-покорное и испуганное
было в его голубых, широко открытых глазах.
Володя не без некоторого
страха пил чай и уписывал черствые булки с маслом и сухари.
— Д-д-д-а, было-таки. Не дай бог, какая ночь… Совсем страшная… Ну, да с нашим «голубем» и
страху словно меньше и завсегда обнадеженность
есть. Он башковатый… и не в такую штурму вызволит.
— Соблюли себя, значит, как следует, милый баринок, — говорил значительно подвыпивший Михаила Бастрюков, обращаясь к Ашанину. — Нельзя, «голубь» просил… Небось, помнил всякий и
пил с рассудком… Даже и Захарыч может лыко вязать… То-то оно и
есть, Владимир Миколаич, добрым словом всего достигнешь… А ежели, примерно сказать,
страхом… все бы перепились, как последние свиньи… Но только, я вам доложу, эта самая арака ничего не стоит против нашей водки…
— То-то оно и
есть. Сподобились и матросики, братцы… Теперь пропадет эта лютость самая на флоте. Про-па-дет! И матрос, братцы, правильный станет… Хорошо
будет служить. На совесть, значит, а не из-за
страха.
«Все это, конечно, показывает благородство адмирала, но все-таки лучше, если бы таких выходок не
было!» — думал Ашанин, имея перед глазами пример капитана. И, слушая в кают-компании разные анекдоты о «глазастом дьяволе», — так в числе многих кличек называли адмирала, — он испытывал до некоторой степени то же чувство
страха и вместе захватывающего интереса, какое, бывало, испытывал, слушая в детстве страшную нянину сказку.
Есть еще и другая трусость и часто у моряков, отважных по натуре, это — трусость перед начальством,
страх ответственности в случае какого-нибудь несчастья.
Она улыбнулась, только когда он улыбнулся, улыбнулась, только как бы покоряясь ему, но в душе ее не было улыбки, —
был страх.
То, что Ломброзо установил в душевной жизни масс под видом мизонеизма, то
есть страха новизны, держалось еще в тогдашнем сословном обществе, да и теперь еще держит в своих когтях массу, которая сторонится от смелых идей, требующих настоящей общественной ломки.
Я прижался в своем уголке, стараясь, чтобы он меня не заметил, но вместе что-то мешало мне выскользнуть из комнаты. Это
был страх за отца: Дешерт был огромный и злой, а хромой отец казался слабым и беззащитным.
Неточные совпадения
Кому не скучно лицемерить, // Различно повторять одно, // Стараться важно в том уверить, // В чем все уверены давно, // Всё те же слышать возраженья, // Уничтожать предрассужденья, // Которых не
было и нет // У девочки в тринадцать лет! // Кого не утомят угрозы, // Моленья, клятвы, мнимый
страх, // Записки на шести листах, // Обманы, сплетни, кольцы, слезы, // Надзоры теток, матерей, // И дружба тяжкая мужей!
«И полно, Таня! В эти лета // Мы не слыхали про любовь; // А то бы согнала со света // Меня покойница свекровь». — // «Да как же ты венчалась, няня?» — // «Так, видно, Бог велел. Мой Ваня // Моложе
был меня, мой свет, // А
было мне тринадцать лет. // Недели две ходила сваха // К моей родне, и наконец // Благословил меня отец. // Я горько плакала со
страха, // Мне с плачем косу расплели // Да с пеньем в церковь повели.
Заклад в казну
был тогда еще дело новое, на которое решались не без
страха.
Осведомившись в передней, вошел он в ту самую минуту, когда Чичиков не успел еще опомниться от своего
страха и
был в самом жалком положении, в каком когда-либо находился смертный.
Держа в руке чубук и прихлебывая из чашки, он
был очень хорош для живописца, не любящего
страх господ прилизанных и завитых, подобно цирюльным вывескам, или выстриженных под гребенку.