Я был также взволнован: во все дни Моего вочеловечения Я впервые слышал такую бурю, и она подняла во Мне все
былые страхи: почти с ужасом ребенка Я старался избегать глазами окон, за которыми стояла тьма. «Почему она не идет сюда? — думал Я. — Разве стекло может ее удержать, если она захочет ворваться?..»
Неточные совпадения
Так эта падаль, которая не чувствует, как ступают по его лицу, — наш Джордж! Мною снова овладел
страх, и вдруг Я услыхал стоны, дикие вопли, визг и крики, все голоса, какими вопит храбрец, когда он раздавлен: раньше Я
был как глухой и ничего не слышал. Загорелись вагоны, появился огонь и дым, сильнее закричали раненые, и, не ожидая, пока жаркое
поспеет, Я в беспамятстве бросился бежать в поле. Это
была скачка!
Он боялся смерти, и
страх его
был темен, зол и безграничен.
Оно
было в вашем голосе, оно нечеловеческим взглядом смотрело из ваших глаз, и не раз меня охватывал
страх…
страх, сударь! — когда я проникал глубже в эту непонятную пустоту ваших зрачков.
Должно
быть, все животные, когда меняют кожу или броню, испытывают такой же смутный стыд,
страх и беспокойство и ищут уединения.
— Да, да, Вандергуд, это и
есть —
быть человеком. Ваше несчастье в том, что вы догадались об этом несколько поздно и теперь излишне волнуетесь. Когда вы испытаете хоть часть того, что теперь так пугает вас, вы
будете говорить иначе. Впрочем, я радуюсь, что равнодушие уже оставило вас: вы стали значительно нервнее и подвижнее. Но откуда в ваших глазах этот чрезмерный
страх? Встряхнитесь, Вандергуд!
Признаюсь еще, что я начал как-то нелепо побаиваться Фомы Магнуса… или и этот
страх — один из новых даров моей полной человечности? Но когда он так говорит со мною, мною овладевает странное смущение, мои глаза робко мигают, моя воля сгибается, как будто на нее положили неизвестный мне, но тяжелый груз. Подумай, человече: я с почтением жму его большую руку и радуюсь его ласке! Раньше этого не
было со мною, но теперь при каждом разговоре я ощущаю, что этот человек во всем может идти дальше меня.
Боюсь, что я ненавижу его. Если я не испытывал еще любви, то я не знаю и ненависти, и так странно
будет, если ненависть я должен
буду начать с отца Марии!.. В каком тумане мы живем, человече! Вот я произнес имя Марии, вот духа моего коснулся ее ясный взор, и уже погасла и ненависть к Магнусу (или я выдумал ее?), и уже погас
страх перед человеком и жизнью (или я выдумал и это?), и великая радость, великий покой нисходят на мою душу.
Итак: я наклонился над рукой Марии. Но возглас Магнуса
был так неожиданен и странен, в хриплом голосе его звучала такая повелительность и даже
страх, что нельзя
было не подчиниться! Но я не понял и с недоумением поднял голову, все еще держа руку Марии в своей, и вопросительно взглянул на Магнуса. Он дышал тяжело — как будто уже видел падение в пропасть — и на мой вопросительный взгляд тихо, слегка задыхаясь, ответил...
То, что Ломброзо установил в душевной жизни масс под видом мизонеизма, то
есть страха новизны, держалось еще в тогдашнем сословном обществе, да и теперь еще держит в своих когтях массу, которая сторонится от смелых идей, требующих настоящей общественной ломки.
Неточные совпадения
Кому не скучно лицемерить, // Различно повторять одно, // Стараться важно в том уверить, // В чем все уверены давно, // Всё те же слышать возраженья, // Уничтожать предрассужденья, // Которых не
было и нет // У девочки в тринадцать лет! // Кого не утомят угрозы, // Моленья, клятвы, мнимый
страх, // Записки на шести листах, // Обманы, сплетни, кольцы, слезы, // Надзоры теток, матерей, // И дружба тяжкая мужей!
«И полно, Таня! В эти лета // Мы не слыхали про любовь; // А то бы согнала со света // Меня покойница свекровь». — // «Да как же ты венчалась, няня?» — // «Так, видно, Бог велел. Мой Ваня // Моложе
был меня, мой свет, // А
было мне тринадцать лет. // Недели две ходила сваха // К моей родне, и наконец // Благословил меня отец. // Я горько плакала со
страха, // Мне с плачем косу расплели // Да с пеньем в церковь повели.
Заклад в казну
был тогда еще дело новое, на которое решались не без
страха.
Осведомившись в передней, вошел он в ту самую минуту, когда Чичиков не успел еще опомниться от своего
страха и
был в самом жалком положении, в каком когда-либо находился смертный.
Держа в руке чубук и прихлебывая из чашки, он
был очень хорош для живописца, не любящего
страх господ прилизанных и завитых, подобно цирюльным вывескам, или выстриженных под гребенку.