О. Василий покорно перешагнул к столу, и теплый свет лампы пал на его лицо, но не согрел его. Но оно было спокойно, на нем не
было страха, и этого было достаточно для попадьи. Приблизив губы к самому уху о. Василия, она шепотом спросила...
Неточные совпадения
На Крещенье, ночью, попадья благополучно разрешилась от бремени мальчиком, и нарекли его Василием.
Была у него большая голова и тоненькие ножки и что-то странно-тупое и бессмысленное в неподвижном взгляде округлых глаз. Три года провели поп и попадья в
страхе, сомнениях и надежде, и через три года ясно стало, что новый Вася родился идиотом.
Василий приходил и молча усаживался в неосвещенном углу; и
был так безучастен он и спокоен, как будто не
было ни крика, ни безумия, ни
страха.
— Кто тут? — вскрикивала попадья и вставала и удивлялась, что все уже стоят и со
страхом смотрят на нее. И
было их только двое: муж и Настя.
В вопросах своих он
был безжалостен и бесстыден, и
страха не знала его родившаяся мысль.
Начал чувствовать ее о. Василий, и чувствовал ее то как отчаяние и безумный
страх, то как жалость, гнев и надежду. И
был он по-прежнему суров и холоден с виду, когда ум и сердце его уже плавились на огне непознаваемой правды и новая жизнь входила в старое тело.
Все так же настойчиво и сурово допрашивал он, и целыми часами входила в ухо его робкая неразборчивая речь, и смысл каждой речи
был страдание,
страх и великое ожидание.
Четыре для подряд она
пила, кричала от
страха и билась, а на пятый — в субботу вечером потушила в своей комнате лампадку, сделала из полотенца петлю и повесилась.
И стала крепнуть тревожная, глухая и безликая молва. Она вползала всюду, где только
были люди, и оставляла после себя что-то, какой-то осадок
страха, надежды и ожидания. Говорили мало, говорили неопределенно, больше качали головами и вздыхали, но уже в соседней губернии, за сотню верст от Знаменского, кто-то серый и молчаливый вдруг громко заговорил о «новой вере» и опять скрылся в молчании. А молва все двигалась — как ветер, как тучи, как дымная гарь далекого лесного пожара.
Было смятение, и шум, и вопли, и крики смертельного испуга. В паническом
страхе люди бросились к дверям и превратились в стадо: они цеплялись друг за друга, угрожали оскаленными зубами, душили и рычали. И выливались в дверь так медленно, как вода из опрокинутой бутылки. Остались только псаломщик, уронивший книгу, вдова с детьми и Иван Порфирыч. Последний минуту смотрел на попа — и сорвался с места, и врезался в хвост толпы, исторгнув новые крики ужаса и гнева.
Она улыбнулась, только когда он улыбнулся, улыбнулась, только как бы покоряясь ему, но в душе ее не было улыбки, —
был страх.
То, что Ломброзо установил в душевной жизни масс под видом мизонеизма, то
есть страха новизны, держалось еще в тогдашнем сословном обществе, да и теперь еще держит в своих когтях массу, которая сторонится от смелых идей, требующих настоящей общественной ломки.
Я прижался в своем уголке, стараясь, чтобы он меня не заметил, но вместе что-то мешало мне выскользнуть из комнаты. Это
был страх за отца: Дешерт был огромный и злой, а хромой отец казался слабым и беззащитным.
Неточные совпадения
Кому не скучно лицемерить, // Различно повторять одно, // Стараться важно в том уверить, // В чем все уверены давно, // Всё те же слышать возраженья, // Уничтожать предрассужденья, // Которых не
было и нет // У девочки в тринадцать лет! // Кого не утомят угрозы, // Моленья, клятвы, мнимый
страх, // Записки на шести листах, // Обманы, сплетни, кольцы, слезы, // Надзоры теток, матерей, // И дружба тяжкая мужей!
«И полно, Таня! В эти лета // Мы не слыхали про любовь; // А то бы согнала со света // Меня покойница свекровь». — // «Да как же ты венчалась, няня?» — // «Так, видно, Бог велел. Мой Ваня // Моложе
был меня, мой свет, // А
было мне тринадцать лет. // Недели две ходила сваха // К моей родне, и наконец // Благословил меня отец. // Я горько плакала со
страха, // Мне с плачем косу расплели // Да с пеньем в церковь повели.
Заклад в казну
был тогда еще дело новое, на которое решались не без
страха.
Осведомившись в передней, вошел он в ту самую минуту, когда Чичиков не успел еще опомниться от своего
страха и
был в самом жалком положении, в каком когда-либо находился смертный.
Держа в руке чубук и прихлебывая из чашки, он
был очень хорош для живописца, не любящего
страх господ прилизанных и завитых, подобно цирюльным вывескам, или выстриженных под гребенку.