Он знак подаст — и все хлопочут; Он пьет — все пьют и все кричат; Он засмеется — все хохочут; Нахмурит брови — все молчат; Так, он хозяин, это ясно: И Тане уж не так ужасно, И любопытная теперь Немного растворила дверь… Вдруг ветер дунул, загашая Огонь светильников ночных; Смутилась шайка домовых; Онегин, взорами сверкая, Из-за стола гремя встает; Все встали: он к дверям идет.
Но он тотчас же сообразил, что ему нельзя остановиться на этой эпитафии, ведь животные — собаки, например, — тоже беззаветно служат людям. Разумеется, люди, подобные Тане, полезнее людей, проповедующих в грязном подвале о глупости камня и дерева, нужнее полуумных Диомидовых, но…
Вынула знахарка косарь из пестера и, обратясь на рдеющий зарею восток, велела Тане стать рядом с собою… Положила не взошедшему еще солнцу три поклона великие да четыре поклона малые и стала одну за другой молитвы читать… Слушает Таня — молитвы все знакомые, церковные: «Достойно», «Верую», «Богородица», «Помилуй мя, Боже». А прочитав те молитвы, подняла знахарка глаза к небу и вполголоса особым напевом стала иную молитву творить… Такой молитвы Таня не слыхивала. То была «вещба» — тайное, крепкое слово.
Однажды, когда он весь погрузился в процесс бритья и, взяв себя за кончик носа, выпятил языком подбриваемую щеку, старший брат отодвинул через форточку задвижку окна, осторожно спустился в комнату и открыл выходную дверь. Обеспечив себе таким образом отступление, он стал исполнять среди комнаты какой-то дикий танец: прыгал, кривлялся, вскидывал ноги выше головы и кричал диким голосом: «Гол, шлеп, тана — на»…
Головин вздохнул, потянулся, еще раза два взглянул в окно, но там стояла уже холодная ночная тьма; и, продолжая пощипывать бородку, он начал с детским любопытством разглядывать судей, солдат с ружьями, улыбнулся Тане Ковальчук.
Литвинов покраснел до ушей… Он действительно с намерением не упомянул о Тане; но ему стало страх досадно, во-первых, что Ирина знает о его свадьбе, а во-вторых, что она как будто уличила его в желании скрыть от нее эту самую свадьбу. Он решительно не знал, что сказать, а Ирина не спускала с него глаз.
Севастиан, и, как он же, ждать себе помощи от одного неба, или совершать преступление над преступником и презирать тех, кто тебя презирает, как сделала юная графиня Ченчи, или нестись отсюда по долам, горам, скованным морозом рекам и перелогам на бешеной тройке, вовсе не мечтая ни о Светланином сне, ни о «бедной Тане», какая всякому когда-либо мерещилась, нестись и нестись, даже не испытуя по-гоголевски «Русь, куда стремишься ты?» а просто… «колокольчик динь, динь, динь средь неведомых равнин»…
— Не зовите меня при людях по имени, — шепнула Марья Петровна Тане. — Они не должны пока еще знать, кто я… До тех пор, пока не очнется мой отец и не приедет Гладких — вы здесь хозяйка.
Дуняша все еще не возвращалась, и подвижная, как ртуть, Тина сгорала от нетерпеливого беспокойства. Десять раз подбегала она к Тане, отводила ее в сторону и шептала взволнованно...
Знает княжна, что горячо, беззаветно любит ее Панкратьевна и тем более не простит Тане, что смутила покой ее «ненаглядной княжны-кралечки», ее «сиротинки-дитятки Божьего».
Его лицо показалось Тане некрасивым и неприятным. Ненависть и насмешливое выражение не шли к нему. Да и раньше она замечала, что на его лице уже чего-то недостает, как будто с тех пор, как он остригся, изменилось и лицо. Ей захотелось сказать ему что-нибудь обидное, но тотчас же она поймала себя на неприязненном чувстве, испугалась и пошла из спальни.
— Да, «не жестко», — громко сказал он, щупая ладонью твердые доски. Охватило горячее умиление к Тане; видимо, ей самой это действительно не жестко; она заботилась, чтоб ему было поудобнее; он сказал: «Не будет жестко», — и она успокоилась.
И разом они оба бросились друг к другу — Исанка и Борька. Горячо пожали руки, заговорили. И пошли назад вместе. Исанка забыла о Тане, Борька — о своей черноглазой.
— На седьмое августа. Но я вовсе не рассчитываю, дорогой мой, спасать Кузьминки. Недоимка скопилась громадная, и имение не приносит никакого дохода, только убытки каждый год. Не стоит того… Тане, конечно, жаль, это ее родовое, а я, признаться, даже рад отчасти. Я совсем не деревенский житель. Мое поле — большой, шумный город, моя стихия — борьба!
— Я думаю, что нельзя будет не ехать. Вот это возьми, — сказала она Тане, которая стаскивала легко сходившее кольцо с ее белого, тонкого в конце пальца.
Пред Климом встала бесцветная фигурка человека, который, ни на что не жалуясь, ничего не требуя, всю жизнь покорно служил людям, чужим ему. Было даже несколько грустно думать о Тане Куликовой, странном существе, которое, не философствуя, не раскрашивая себя словами, бескорыстно заботилось только о том, чтоб людям удобно жилось.
То думалось Тане — сидит Егориха на змеиной коже, варит в кипучем котле разных гадов, машет над ними чародейной ширинкой и кличет на помощь бесов преисподней…
А Марье Гавриловне с каждым днем хуже да хуже. От еды, от питья ее отвадило, от сна отбило, а думка каждую ночь мокрехонька… Беззаветная, горячая любовь к своей «сударыне» не дает Тане покою ни днем, ни ночью. «Перемогу страхи-ужасы, — подумала она, — на себя грех сойму, на свою голову сворочу силу демонскую, а не дам хилеть да болеть моей милой сударыне. Пойду в Елфимово — что будет, то и будь».
— Гляди, красавица, — говорила Тане знахарка, копая один корень руками. — Вот сильная трава… Ростом она с локоть, растет кусточком, цветок у ней, вишь, какой багровый, а корень-от, гляди, крест-накрест… Железом этот корень копать не годится, руками надо брать… Это Петров крест [Петров крест — Lathraea Squammaria.], охраняет он от нечистой силы… Возьми.
«По скорости не могу письма написать, никак не могу, — думает Марья Гавриловна. — Как же быть-то, как же быть-то мне?.. Повидать бы его хоть минуточку… Скажу Тане… Нет, не могу».
Тотчас же поехал Алексей в соседний городок нанимать извозчиков для поездки Марьи Гавриловны и для вывоза из скита ее пожитков. Только что укатил он на своих саврасках, Марья Гавриловна, веселая, игривая, ровно из мертвых вставшая, велела Тане запереть изнутри домик и, пылая радостью, сказала ей...
Все обошлось ладно, да вот какая беда приключилась: Елфимово деревушка хоть и маленькая, двенадцати дворов в ней не наберется, да не вестно было Тане доподлинно, в коем дворе искать знахарку, под коим окном стукнуться к тетке Егорихе…
«Сидя на берегу речки у самого мельничного омута, — рассказывала Измарагда, — колдунья в воду пустые горшки грузила; оттого сряду пять недель дожди лили неуёмные, сиверки дули холодные и в тот год весь хлеб пропал — не воротили на семена…» А еще однажды при Тане же приходила в келарню из обители Рассохиных вечно растрепанная, вечно дрожащая, с камилавкой на боку, мать Меропея…
Тут завидела Таня, что идет к ней навстречу с другого конца деревни высокая, статная женщина, далеко еще не старая, в темно-синем крашенинном сарафане с оловянными пуговками, в ситцевых рукавах, с пестрым бумажным платком на голове и лычным пестером [Пестер, иначе пещур, — заплечная котомка из лыка, иногда прутьев.] за плечами. Бодрым ходом подвигается она к Тане. Поравнявшись, окинула девушку пытливым, но добрым и ласковым взором и с приветной улыбкой ей молвила...
Тане, конечно, было известно, что в Зиновьево, после почти двадцатилетнего отсутствия, вернулся беглый Никита, но при ней ни разу не называли его прозвища: «Берестов», а потому она особенно им и не интересовалась.
Однажды, когда княжеский управитель, застав девочек прикладывавшихся личиками к окнам княжеского дома, предложил ее сиятельству Людмиле Васильевне, — как он величал маленькую княжну, — и Тане показать внутренность дома, то обе девочки, сопровождаемые, конечно, гувернанткой, со священным трепетом переступили порог входной двери и полной грудью вдохнули в себя тяжелый, несколько даже затхлый воздух княжеских апартаментов.
Мальчик послушался и медленно приблизился к отцу. Он знал уже, что Тане и Люде пришлось покаяться и что его встречи с матерью стали известны, но робость, с которой он обыкновенно приближался к отцу, уступила сегодня место нескрываемому упорству. Это не ускользнуло от Ивана Осиповича. Он окинул долгим, мрачным взглядом красивую юношескую фигуру сына.
Командировка последней для наблюдения была, собственно, номинальной, так сказать, почетной. С одной стороны, княгиня Васса Семеновна не хотела освободить ее совершенно от спешной работы и таким образом резко отличить от остальных дворовых девушек, а с другой, зная привязанность к Тане Берестовой своей дочери, не хотела лишить ее общества молодой девушки, засадив ее за работу с утра до вечера.
Она глубоко жалела князя, и когда он умер на ее руках, благословив ее и дочь, с просьбой позаботиться об Ульяне и Тане, ее замертво вынесли из его спальни.
Княжна Людмила, ничего не знавшая об отправке Тани княгиней «по ягоды», тотчас побежала разыскивать свою любимицу, чтобы, во-первых, передать ей впечатление визита князя, а во-вторых, узнать, понравился ли он Тане.
Первый вопрос, который они задали мне, был такой: почему я ночевал в доме Ли Тан-куя? Я ответил им и в свою очередь спросил их, почему они так враждебно ко мне относятся. Удэгейцы ответил и, что давно ждали меня и вдруг узнали, что я пришел и остановился у китайцев на Сянь-ши-хеза.
После чая я объявил, что пойду дальше. Ли Тан-куй стал уговаривать меня, чтобы я остался еще на один день, обещал заколоть чушку и т.д. Дерсу в это время подмигнул мне, чтобы я не соглашался. Тогда Ли Тан-куй начал навязывать своего проводника, но я отказался и от этих услуг. Как ни хитрил Ли Тан-куй, но обмануть ему нас так и не удалось.
Из толпы вышел седой старик. Он подал мне коготь рыси и велел положить его в карман, для того чтобы я не забыл просьбы их относительно Ли Тан-куя. После этого мы расстались: удэгейцы вернулись назад, а мы пошли своей дорогой.
Устье реки Тангоузы [Тан-гоу-цзы — болотистая падь.] раньше было на месте нынешних озер Сан [Сан — разлившееся озеро.] и Эль-Поуза [Эр-цзо-цзы — вторая заповедь.], а устье реки Майхе [Майхе — река, где сеют много пшеницы.] находилось немного выше того места, где теперь пересекает ее железная дорога.
Он сделал мне знак, чтобы я не шумел, и затем рассказал, что Ли Тан-куй давал ему деньги и просил его уговорить меня не ходить к удэгейцам на Вагунбе, а обойти юрты их стороной, для чего обещал дать специальных проводников и носильщиков.
Затем он стал уговаривать нас перейти к нему в фанзу, назвал себя Ли Тан-куем, сыном Лу Чин-фу, говорил, что его дом лучший во всем поселке, а фанза, в которой мы остановились, принадлежит бедняку и т.д.
В это время снаружи послышался конский топот. Мы сунулись на свои места и притворились спящими. Вошел Ли Тан-куй. Он остановился в дверях, прислушался и, убедившись, что все спят, тихонько разделся и лег на свое место. Вскоре я опять заснул и проснулся уже тогда, когда солнце было высоко на небе.
Против Тудагоу, справа, в Вай-Фудзин впадает порожистая речка Танюгоуза [Тан-ню-гоу-цзы — долина, где в топи завязла корова.], а ниже ее, приблизительно на равном расстоянии друг от друга, еще 4 небольшие речки одинаковой величины: Харчинкина, Хэмутагоу [Хэй-му-да-гоу — большая долина с черными деревьями.],
Китаец Ли Тан-куй нещадно эксплуатировал туземцев долины Имана и жестоко наказывал их, если они к назначенному времени не доставляли определенного числа мехов.
«Погоди, говорит, Степан Петрович, не уходи еще». А ей говорит: «Нехорошо это… Ну, не прощайте и не миритесь. Об этом что говорить. Он и сам, может, не простил бы, ежели бы как следует все понял… Да ведь и враг тоже человек бывает… А вы этого-то вот и не признаете. Сек-тан-тка вы, говорит, вот что!»
Тана́х (ивр. תנַ"ךְ), также מִקְרָא — микра, «чтение», כִּתְבֵי הַקֹּדֶשׁ — китвей ха-кодеш, «Священное Писание» — принятое в иврите название еврейского Священного Писания, акроним названий трёх сборников священных текстов в иудаизме. Термин вошёл в употребление в Средние века. (Википедия)
Тана́х (ивр. תנַ"ךְ), также מִקְרָא — микра, «чтение», כִּתְבֵי הַקֹּדֶשׁ — китвей ха-кодеш, «Священное Писание» — принятое в иврите название еврейского Священного Писания, акроним названий трёх сборников священных текстов в иудаизме. Термин вошёл в употребление в Средние века.