Неточные совпадения
Потом
все сидели в гостиной с очень серьезными лицами,
и Вера Иосифовна читала свой роман.
В мягких, глубоких креслах было покойно, огни мигали так ласково в сумерках гостиной;
и теперь, в летний вечер, когда долетали с улицы голоса, смех
и потягивало со двора сиренью, трудно было понять, как это крепчал мороз
и как заходившее солнце освещало своими холодными лучами снежную равнину
и путника, одиноко шедшего по дороге; Вера Иосифовна читала о том, как молодая, красивая графиня устраивала у себя в деревне школы, больницы, библиотеки
и как она полюбила странствующего художника, — читала о том, чего никогда не бывает в жизни,
и все-таки слушать было приятно, удобно,
и в голову шли
всё такие хорошие, покойные мысли, — не хотелось вставать.
Екатерина Ивановна села
и обеими руками ударила по клавишам;
и потом тотчас же опять ударила изо
всей силы,
и опять,
и опять; плечи
и грудь у нее содрогались, она упрямо ударяла
все по одному месту,
и казалось, что она не перестанет, пока не вобьет клавишей внутрь рояля.
Гостиная наполнилась громом; гремело
все:
и пол,
и потолок,
и мебель…
После зимы, проведенной в Дялиже, среди больных
и мужиков, сидеть в гостиной, смотреть на это молодое, изящное
и, вероятно, чистое существо
и слушать эти шумные, надоедливые, но
все же культурные звуки, — было так приятно, так ново…
Все окружили ее, поздравляли, изумлялись, уверяли, что давно уже не слыхали такой музыки, а она слушала молча, чуть улыбаясь,
и на
всей ее фигуре было написано торжество.
Но это было не
все. Когда гости, сытые
и довольные, толпились в передней, разбирая свои пальто
и трости, около них суетился лакей Павлуша, или, как его звали здесь, Пава, мальчик лет четырнадцати, стриженый, с полными щеками.
Старцев
все собирался к Туркиным, но в больнице было очень много работы,
и он никак не мог выбрать свободного часа. Прошло больше года таким образом в трудах
и одиночестве; но вот из города принесли письмо в голубом конверте…
У Туркиных перебывали
все городские врачи; дошла наконец очередь
и до земского.
Он в самом деле немножко помог Вере Иосифовне,
и она
всем гостям уже говорила, что это необыкновенный, удивительный доктор.
Она, как почти
все С-ие девушки, много читала (вообще же в С. читали очень мало,
и в здешней библиотеке так
и говорили, что если бы не девушки
и не молодые евреи, то хоть закрывай библиотеку); это бесконечно нравилось Старцеву, он с волнением спрашивал у нее всякий раз, о чем она читала в последние дни,
и, очарованный, слушал, когда она рассказывала.
И точно опустился занавес, луна ушла под облака,
и вдруг
все потемнело кругом. Старцев едва нашел ворота, — уже было темно, как в осеннюю ночь, — потом часа полтора бродил, отыскивая переулок, где оставил своих лошадей.
Пришлось опять долго сидеть в столовой
и пить чай. Иван Петрович, видя, что гость задумчив
и скучает, вынул из жилетного кармана записочки, прочел смешное письмо немца-управляющего о том, как в имении испортились
все запирательства
и обвалилась застенчивость.
Старцев поехал домой, но скоро вернулся. Одетый в чужой фрак
и белый жесткий галстук, который как-то
все топорщился
и хотел сползти с воротничка, он в полночь сидел в клубе в гостиной
и говорил Екатерине Ивановне с увлечением...
Выйдя из клуба на улицу, он прежде
всего сорвал с себя жесткий галстук
и вздохнул
всей грудью.
Ему было немножко стыдно,
и самолюбие его было оскорблено, — он не ожидал отказа, —
и не верилось, что
все его мечты, томления
и надежды привели его к такому глупенькому концу, точно в маленькой пьесе на любительском спектакле.
И жаль было своего чувства, этой своей любви, так жаль, что, кажется, взял бы
и зарыдал или изо
всей силы хватил бы зонтиком по широкой спине Пантелеймона.
Потом, иногда вспоминая, как он бродил по кладбищу или как ездил по
всему городу
и отыскивал фрак, он лениво потягивался
и говорил...
При
всем том обыватели не делали ничего, решительно ничего,
и не интересовались ничем,
и никак нельзя было придумать, о чем говорить с ними.
Было у него еще одно развлечение, в которое он втянулся незаметно, мало-помалу, — это по вечерам вынимать из карманов бумажки, добытые практикой,
и, случалось, бумажек — желтых
и зеленых, от которых пахло духами,
и уксусом,
и ладаном,
и ворванью, — было понапихано во
все карманы рублей на семьдесят;
и когда собиралось несколько сот, он отвозил в Общество взаимного кредита
и клал там на текущий счет.
— Давайте же поговорим, — сказала она, подходя к нему. — Как вы живете? Что у вас? Как? Я
все эти дни думала о вас, — продолжала она нервно, — я хотела послать вам письмо, хотела сама поехать к вам в Дялиж,
и я уже решила поехать, но потом раздумала, — бог знает, как вы теперь ко мне относитесь. Я с таким волнением ожидала вас сегодня. Ради бога, пойдемте в сад.
— Я волнуюсь, — сказала Екатерина Ивановна
и закрыла руками лицо, — но вы не обращайте внимания. Мне так хорошо дома, я так рада видеть
всех и не могу привыкнуть. Сколько воспоминаний! Мне казалось, что мы будем говорить с вами без умолку, до утра.
И он вспомнил
все, что было,
все малейшие подробности, как он бродил по кладбищу, как потом под утро, утомленный, возвращался к себе домой,
и ему вдруг стало грустно
и жаль прошлого.
Огонек
все разгорался в душе,
и уже хотелось говорить, жаловаться на жизнь…
Теперь
все барышни играют на рояле,
и я тоже играла, как
все,
и ничего во мне не было особенного; я такая же пианистка, как мама писательница.
Все это раздражало Старцева. Садясь в коляску
и глядя на темный дом
и сад, которые были ему так милы
и дороги когда-то, он вспомнил
все сразу —
и романы Веры Иосифовны,
и шумную игру Котика,
и остроумие Ивана Петровича,
и трагическую позу Павы,
и подумал, что если самые талантливые люди во
всем городе так бездарны, то каков же должен быть город.
«Вы не едете к нам. Почему? — писала она. — Я боюсь, что вы изменились к нам; я боюсь,
и мне страшно от одной мысли об этом. Успокойте же меня, приезжайте
и скажите, что
все хорошо.
Но прошло три дня, прошла неделя, а он
все не ехал. Как-то, проезжая мимо дома Туркиных, он вспомнил, что надо бы заехать хоть на минутку, но подумал
и… не заехал.
У него в городе громадная практика, некогда вздохнуть,
и уже есть имение
и два дома в городе,
и он облюбовывает себе еще третий, повыгоднее,
и когда ему в Обществе взаимного кредита говорят про какой-нибудь дом, назначенный к торгам, то он без церемонии идет в этот дом
и, проходя через
все комнаты, не обращая внимания на неодетых женщин
и детей, которые глядят на него с изумлением
и страхом, тычет во
все двери палкой
и говорит...
У него много хлопот, но
все же он не бросает земского места; жадность одолела, хочется поспеть
и здесь
и там. В Дялиже
и в городе его зовут уже просто Ионычем. «Куда это Ионыч едет?» или: «Не пригласить ли на консилиум Ионыча?»
За
все время, пока он живет в Дялиже, любовь к Котику была его единственной радостью
и, вероятно, последней. По вечерам он играет в клубе в винт
и потом сидит один за большим столом
и ужинает. Ему прислуживает лакей Иван, самый старый
и почтенный, подают ему лафит № 17,
и уже
все —
и старшины клуба,
и повар,
и лакей — знают, что он любит
и чего не любит, стараются изо
всех сил угодить ему, а то, чего доброго, рассердится вдруг
и станет стучать палкой о пол.
А Туркины? Иван Петрович не постарел, нисколько не изменился
и по-прежнему
все острит
и рассказывает анекдоты; Вера Иосифовна читает гостям свои романы по-прежнему охотно, с сердечной простотой. А Котик играет на рояле каждый день, часа по четыре. Она заметно постарела, похварывает
и каждую осень уезжает с матерью в Крым. Провожая их на вокзале, Иван Петрович, когда трогается поезд, утирает слезы
и кричит...