Неточные совпадения
В передней швейцар улыбался и спрашивал: когда
будет новый генерал? Часы, приобретенные для генеральского дома за пять генералов
перед сим, стучали «тик-так! тик-так!» — как будто бы говорили: «Мы видели пять генералов! мы видели пять генералов! мы видели пять генералов!»
Перед вашим превосходительством
были две стороны, но вы не склонились ни на ту, ни на другую.
Перед вашим превосходительством
были две дороги, но вы не пошли ни по той, ни по другой.
— Опять повздорили! — или: — опять помирились! — смотря по тому,
было ли известно собеседнику, что
перед этим между помпадурами произошла любовная размолвка или любовное соглашение.
Даже кучера долгое время вспоминали, как господа ездили «Бламанжейшино горе утолять» — так велик
был в этот день съезд экипажей
перед ее домом.
Однако, как ни велика
была всеобщая симпатия, Надежда Петровна не могла не припоминать. Прошедшее вставало
перед нею, осязательное, живое и ясное; оно шло за ней по пятам, жгло ее щеки, теснило грудь, закипало в крови. Она не могла взглянуть на себя в зеркало без того, чтобы везде… везде не увидеть следов помпадура!
Все это так и металось в глаза, так и вставало
перед ней, как живое! И, что всего важнее: по мере того как она утешала своего друга, уважение к ней все более и более возрастало! Никто даже не завидовал! все знали, что это так
есть, так и
быть должно… А теперь? что она такое теперь? Старая помпадурша! разве это положение? разве это пост?
Большую часть времени она сидела
перед портретом старого помпадура и все вспоминала, все вспоминала. Случалось иногда, что люди особенно преданные успевали-таки проникать в ее уединение и уговаривали ее принять участие в каком-нибудь губернском увеселении. Но она на все эти уговоры отвечала презрительною улыбкой. Наконец это сочтено
было даже опасным. Попробовали призвать на совет надворного советника Бламанже и заставили его еще раз стать
перед ней на колени.
У полициймейстера сперло в зобу дыхание от радости. Он прежде всего
был человек доброжелательный и не мог не болеть сердцем при виде каких бы то ни
было междоусобий и неустройств. Поэтому он немедленно от помпадура поскакал к Надежде Петровне и застал ее сидящею в унынии
перед портретом старого помпадура. У ног ее ползал Бламанже.
Дело состояло в том, что помпадур отчасти боролся с своею робостью, отчасти кокетничал. Он не меньше всякого другого ощущал на себе влияние весны, но, как все люди робкие и в то же время своевольные, хотел, чтобы Надежда Петровна сама повинилась
перед ним. В ожидании этой минуты, он до такой степени усилил нежность к жене, что даже стал вместе с нею
есть печатные пряники. Таким образом дни проходили за днями; Надежда Петровна тщетно ломала себе голову; публика ожидала в недоумении.
— Ведь Дюса-то Никиту-маркела
перед отъездом ко мне присылал. «Ты смотри, говорит, как у барина первые деньги
будут, так беспременно чтобы к нам посылал!»
То он воображает себе, что стоит
перед рядами и говорит: «Messieurs! вы видите эти твердыни? хотите, я сам поведу вас на них?» — и этою речью приводит всех в восторг; то мнит, что задает какой-то чудовищный обед и, по окончании, принимает от благодарных гостей обязательство в том, что они никогда ничего против него злоумышлять не
будут; то представляется ему, что он, истощив все кроткие меры, влетает во главе эскадрона в залу…
Напротив того, наезжие барыни представляли собой так называемую «породу»; они являлись свежие, окруженные блеском и роскошью; в речах их слышались настоящие слова, их жесты
были настоящими жестами; они не жались и не сторонились ни
перед кем, но бодро смотрели всем в глаза и
были в губернском городе как у себя дома.
— Я должен раскрыть
перед вами свои виды вполне, — сказал он. — Я должен сказать вам, что смотрю на администрацию преимущественно и даже исключительно с дипломатической точки зрения. По моему мнению, администрация
есть борьба, а наука не показывает ли нам, что борьба без дипломатии немыслима?
Употреблялся он преимущественно для производства скандалов и в особенности
был прелестен, когда, заложив одну руку за жилет, а другою слегка подбоченившись, молча становился
перед каким-нибудь крикливым господином и взорами своих оловянных глаз как бы приглашал его продолжать разговор.
Козелкову, собственно, хотелось чего? — ему хотелось, чтоб Платон Иваныч
был ему другом, чтобы Платон Иваныч его уважал и объяснялся
перед ним в любви, чтобы Платон Иваныч приезжал к нему советоваться: «Вот, вашество, в какое я затруднение поставлен», — а вместо того Платон Иваныч смотрел сурово и постоянно, ни к селу ни к городу упоминал о каких-то «фофанах».
— Знаю, почтеннейший Разумник Семеныч, знаю! и ко всему мною уже высказанному могу прибавить одно: вы меня знаете и, следственно, можете
быть уверены, что я всегда готов ходатайствовать
перед высшим начальством за достойнейших!
Это
был некто Златоустов, учитель словесности в семиозерской гимназии, homo scribendi peritus, [Человек, опытный в писании (лат.).] уже несколько раз помещавший в местной газете статейки о предполагаемых водопроводах и о преимуществе спиртового освещения
перед масляным.
В таких безрезультатных решениях проходит все утро. Наконец присутственные часы истекают: бумаги и журналы подписаны и сданы; дело Прохорова разрешается само собою, то
есть измором. Но даже в этот вожделенный момент, когда вся природа свидетельствует о наступлении адмиральского часа, чело его не разглаживается. В бывалое время он зашел бы
перед обедом на пожарный двор; осмотрел бы рукава, ящики, насосы; при своих глазах велел бы всё зачинить и заклепать. Теперь он думает: «Пускай все это сделает закон».
Но помпадур ничего не замечал. Он
был от природы не сентиментален, и потому вопрос, счатливы ли подведомственные ему обыватели, интересовал его мало.
Быть может, он даже думал, что они не смеют не
быть счастливыми. Поэтому проявления народной жизни, проходившие
перед его глазами, казались не более как фантасмагорией, ключ к объяснению которой,
быть может, когда-то существовал, но уже в давнее время одним из наезжих помпадуров
был закинут в колодезь, и с тех пор никто оттуда достать его не может.
Второе поразившее его обстоятельство
было такого рода. Шел по базару полицейский унтер-офицер (даже не квартальный), — и все
перед ним расступались, снимали шапки. Вскоре, вслед за унтер-офицером, прошел по тому же базару так называемый ябедник с томом законов под мышкой — и никто
перед ним даже пальцем не пошевелил. Стало
быть, и в законе нет того особливого вещества, которое заставляет держать руки по швам, ибо если б это вещество
было, то оно, конечно, дало бы почувствовать себя и под мышкой у ябедника.
Впрочем, во всем этом
была и утешительная для его самолюбия сторона, та именно, что ни помпадуру, ни закону никаких преимуществ друг
перед другом не отдавалось.
То, что происходило
перед ним в эту минуту, несомненно происходило в последний раз, ибо не
было примеров, чтоб помпадур, однажды увядший, вновь расцветал в качестве помпадура.
В ожидании таких перспектив, очень естественно, что мы и не заметили, как простыл след нашего доброго старого помпадура. Нам
было не до того. Не неблагодарность руководила нами, а простое чувство самосохранения. В тоскливой суете сообщали мы друг другу различные предчувствия и предположения, но все эти предчувствия бледнели и меркли
перед одним капитальным и, так сказать, немеркнущим вопросом...
Но он
был логичен. Он не вошел даже в разбирательство, кто
перед ним: консерваторы или либералы.
Перед обедом он отправлялся гулять по улицам и тут делал так называемые личные распоряжения, то
есть таращил глаза, гоготал и набрасывался на проходящих.
Природа создала его в одну из тех минут благодатной тишины, когда из материнского ее лона на всех льется мир и благоволение. В эти краткие мгновения во множестве рождаются на свете люди не весьма прозорливые, но скромные и добрые; рождаются и, к сожалению, во множестве же и умирают… Но умные муниципии подстерегают уцелевших и, по достижении ими законного возраста, ходатайствуют об них
перед начальством. И со временем пользуются плодами своей прозорливости, то
есть бывают счастливы.
Но этот помпадур, даже среди необыкновенных,
был самый необыкновенный. Начальственного любомудрия не
было в нем нисколько. Во время прогулок, когда прохожие снимали
перед ним шапки, он краснел; когда же усматривал, что часовой на тюремной гауптвахте, завидев его, готовится дернуть за звонок, то мысленно желал провалиться сквозь землю и немедленно сворачивал куда-нибудь в сторону.
Итак, в отзывах иностранцев
есть известная доля правды. Но правда эта не должна огорчать нас. Мы слишком сильны, мы пользуемся слишком несомненною внутреннею тишиной, чтобы впадать в малодушие
перед лицом правды. Мы спокойно можем выслушать самую горькую истину, нимало не изменяя присущему нам сознанию наших доблестей.
Так, например, когда я объяснил одному из них, что для них же
будет хуже, ежели мир обратится в пустыню, ибо некого
будет усмирять и даже некому
будет готовить им кушанье, то он, с невероятным апломбом, ответил мне: «Тем лучше! мы
будем ездить друг к другу и играть в карты, а обедать
будем ходить в рестораны!» И я опять вынужден
был замолчать, ибо какая же возможность поколебать эту непреоборимую веру в какое-то провиденциальное назначение помпадуров, которая ни
перед чем не останавливается и никаких невозможностей не признает!
В этих заведениях молодым людям пространно преподают одну только науку, называемую «Zwon popéta razdawaiss» (сам князь
был очень весел, когда
передавал мне это длинное название, и я уверен, что ни в какой другой стране Европы науки с подобным названием не найдется); прочие же науки, без которых ни в одном человеческом обществе нельзя обойтись, проходятся более нежели кратко.
Прикидывали и так и этак. Флотов нет —
перед флотами. Денег нет —
перед деньгами. Все
будет, коли люди
будут; вот людей нет — это так.