Неточные совпадения
— И чем ты сегодня не являлся
перед кузиной! Она тебя Чацким назвала… А ты
был и Дон-Жуан и Дон-Кихот вместе. Вот умудрился! Я не удивлюсь, если ты наденешь рясу и начнешь вдруг проповедовать…
Заиграет ли женщина на фортепиано, гувернантка у соседей, Райский бежал
было перед этим удить рыбу, — но раздались звуки, и он замирал на месте, разинув рот, и прятался за стулом играющей.
Татьяна Марковна любила видеть открытое место
перед глазами, чтоб не походило на трущобу, чтоб
было солнышко да пахло цветами.
С другой стороны дома, обращенной к дворам, ей
было видно все, что делается на большом дворе, в людской, в кухне, на сеновале, в конюшне, в погребах. Все это
было у ней
перед глазами как на ладони.
Хотя она
была не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью;
перед издержкой задумывалась,
была беспокойна, даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас же забывала о них, и даже не любила записывать; а если записывала, так только для того, по ее словам, чтоб потом не забыть, куда деньги дела, и не испугаться. Пуще всего она не любила платить вдруг много, большие куши.
Если в доме
есть девицы, то принесет фунт конфект, букет цветов и старается подладить тон разговора под их лета, занятия, склонности, сохраняя утонченнейшую учтивость, смешанную с неизменною почтительностью рыцарей старого времени, не позволяя себе нескромной мысли, не только намека в речи, не являясь
перед ними иначе, как во фраке.
Он закроет глаза и хочет поймать, о чем он думает, но не поймает; мысли являются и утекают, как волжские струи: только в нем точно
поет ему какой-то голос, и в голове, как в каком-то зеркале, стоит та же картина, что
перед глазами.
Но «Армида» и две дочки предводителя царствовали наперекор всему. Он попеременно ставил на пьедестал то одну, то другую, мысленно становился на колени
перед ними,
пел, рисовал их, или грустно задумывался, или мурашки бегали по нем, и он ходил, подняв голову высоко,
пел на весь дом, на весь сад, плавал в безумном восторге. Несколько суток он беспокойно спал, метался…
В вашем покое
будет биться пульс,
будет жить сознание счастья; вы
будете прекраснее во сто раз,
будете нежны, грустны,
перед вами откроется глубина собственного сердца, и тогда весь мир упадет
перед вами на колени, как падаю я…
Перед ним
была Софья: играя, он видел все ее, уже с пробудившимися страстями, страдающую и любящую — и только дошло до вопроса: «кого?» — звуки у него будто оборвались. Он встал и открыл форточку.
Целые миры отверзались
перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны. У Райского широко открылись глаза и уши: он видел только фигуру человека в одном жилете, свеча освещала мокрый лоб, глаз
было не видно. Борис пристально смотрел на него, как, бывало, на Васюкова.
В комнате
был волосяной диван красного дерева, круглый стол
перед диваном, на столе стоял рабочий ящик и лежали неконченные женские работы.
Он вспомнил свое забвение, небрежность, — других оскорблений
быть не могло: сам дьявол упал бы на колени
перед этим голубиным, нежным, безответным взглядом.
Перед ним
было только это угасающее лицо, страдающее без жалобы, с улыбкой любви и покорности; это, не просящее ничего, ни защиты, ни даже немножко сил, существо!
Улыбка, дружеский тон, свободная поза — все исчезло в ней от этого вопроса.
Перед ним холодная, суровая, чужая женщина. Она
была так близка к нему, а теперь казалась где-то далеко, на высоте, не родня и не друг ему.
Все люди на дворе, опешив за работой, с разинутыми ртами глядели на Райского. Он сам почти испугался и смотрел на пустое место:
перед ним на земле
были только одни рассыпанные зерна.
У него
перед глазами
был идеал простой, чистой натуры, и в душе созидался образ какого-то тихого, семейного романа, и в то же время он чувствовал, что роман понемногу захватывал и его самого, что ему хорошо, тепло, что окружающая жизнь как будто втягивает его…
Прочими книгами в старом доме одно время заведовала Вера, то
есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты
были мышами. Вера писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил
передать книги на попечение Леонтия.
И ей не нужно
было притворяться
перед ним, лгать, прикидываться. Она держала себя с ним прямо, просто, как держала себя, когда никого с ней не
было.
— Борис Павлович хотел сделать
перед обедом моцион, вероятно, зашел далеко и тем самым поставил себя в некоторого рода невозможность
поспеть… — начал оправдывать его Тит Никоныч.
Простая кровать с большим занавесом, тонкое бумажное одеяло и одна подушка. Потом диван, ковер на полу, круглый стол
перед диваном, другой маленький письменный у окна, покрытый клеенкой, на котором, однако же, не
было признаков письма, небольшое старинное зеркало и простой шкаф с платьями.
Дворня с ужасом внимала этому истязанию, вопли дошли до слуха барыни. Она с тревогой вышла на балкон: тут жертва супружеского гнева предстала
перед ней с теми же воплями, жалобами и клятвами, каких
был свидетелем Райский.
— Вот видите, я и прав, что извинялся
перед вами: надо
быть осторожным на словах… — заметил Райский.
— Вы скажите мне прежде, отчего я такой? — спросил Марк, — вы так хорошо сделали очерк: замок
перед вами, приберите и ключ. Что вы видите еще под этим очерком? Тогда, может
быть, и я скажу вам, отчего я не
буду ничего делать.
— Отчего вы такой? — повторил он в раздумье, останавливаясь
перед Марком, — я думаю, вот отчего: от природы вы
были пылкий, живой мальчик. Дома мать, няньки избаловали вас.
Она не стыдливо, а больше с досадой взяла и выбросила в другую комнату кучу белых юбок, принесенных Мариной, потом проворно прибрала со стульев узелок, брошенный, вероятно, накануне вечером, и подвинула к окну маленький столик. Все это в две, три минуты, и опять села
перед ним на стуле свободно и небрежно, как будто его не
было.
— Вот видите: мне хочется пройти с Марфенькой практически историю литературы и искусства. Не пугайтесь, — поспешил он прибавить, заметив, что у ней на лице показался какой-то туман, — курс весь
будет состоять в чтении и разговорах… Мы
будем читать все, старое и новое, свое и чужое, —
передавать друг другу впечатления, спорить… Это займет меня, может
быть, и вас. Вы любите искусство?
Райскому досадно
было на себя, что он дуется на нее. Если уж Вера едва заметила его появление, то ему и подавно хотелось бы закутаться в мантию совершенной недоступности, небрежности и равнодушия, забывать, что она тут, подле него, — не с целию порисоваться тем
перед нею, а искренно стать в такое отношение к ней.
Перед ней лежали на бумажках кучки овса, ржи. Марфенька царапала иглой клочок кружева, нашитого на бумажке, так пристально, что сжала губы и около носа и лба у ней набежали морщинки. Веры, по обыкновению, не
было.
А он тоже не делает дела, и его дело
перед их делом —
есть самый пустой из всех миражей. Прав Марк, этот цинический мудрец, так храбро презревший все миражи и отыскивающий… миража поновее!
Когда кто приходил посторонний в дом и когда в прихожей не
было ни Якова, ни Егорки, что почти постоянно случалось, и Василиса отворяла двери, она никогда не могла потом сказать, кто приходил. Ни имени, ни фамилии приходившего она
передать никогда не могла, хотя состарилась в городе и знала в лицо последнего мальчишку.
Он изумился смелости, независимости мысли, желания и этой свободе речи.
Перед ним
была не девочка, прячущаяся от него от робости, как казалось ему, от страха за свое самолюбие при неравной встрече умов, понятий, образований. Это новое лицо, новая Вера!
— Я виноват
перед тобой: я артист, у меня впечатлительная натура, и я, может
быть, слишком живо поддался впечатлению, выразил свое участие — конечно, потому, что я не совсем тебе чужой.
Он ждал только одного от нее: когда она сбросит свою сдержанность, откроется
перед ним доверчиво вся, как она
есть, и также забудет, что он тут, что он мешал ей еще недавно жить,
был бельмом на глазу.
— Кто, кто
передал тебе эти слухи, говори! Этот разбойник Марк? Сейчас еду к губернатору. Татьяна Марковна, или мы не знакомы с вами, или чтоб нога этого молодца (он указал на Райского) у вас в доме никогда не
была! Не то я упеку и его, и весь дом, и вас в двадцать четыре часа куда ворон костей не занашивал…
Перед ним
было прекрасное явление, с задатками такого сильного, мучительного, безумного счастья, но оно
было недоступно ему: он лишен
был права не только выражать желания, даже глядеть на нее иначе, как на сестру, или как глядят на чужую, незнакомую женщину.
И совестно
было ему по временам, когда он трезво оглядывался вокруг, как это он довел себя до такой подчиненной роли
перед девочкой, которая мудрит над ним, как над школьником, подсмеивается и платит за всю его дружбу безнадежным равнодушием?
— Весь город говорит! Хорошо! Я уж хотел к вам с почтением идти, да вдруг, слышу, вы с губернатором связались, зазвали к себе и ходили
перед ним с той же бабушкой на задних лапах! Вот это скверно! А я
было думал, что вы и его затем позвали, чтоб спихнуть с крыльца.
Не неделю, а месяц назад, или
перед приездом Веры, или тотчас после первого свидания с ней, надо
было спасаться ему, уехать, а теперь уж едва ли придется Егорке стаскивать опять чемодан с чердака!
У обрыва Марк исчез в кустах, а Райский поехал к губернатору и воротился от него часу во втором ночи. Хотя он поздно лег, но встал рано, чтобы
передать Вере о случившемся. Окна ее
были плотно закрыты занавесками.
— Это все не то
будет. Я уж виновата
перед ней, что слушала вас, расплакалась. Она огорчится, не простит мне никогда, — а все вы…
Очень просто и случайно. В конце прошлого лета,
перед осенью, когда
поспели яблоки и пришла пора собирать их, Вера сидела однажды вечером в маленькой беседке из акаций, устроенной над забором, близ старого дома, и глядела равнодушно в поле, потом вдаль на Волгу, на горы. Вдруг она заметила, что в нескольких шагах от нее, в фруктовом саду, ветви одной яблони нагибаются через забор.
Может
быть, Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под другим злым игом, а не под игом любви, что этой последней и нет у нее, что она просто хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва, тайны, синие письма — больше ничего, как отступления, — не
перед страстью, а
перед другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она не знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь и на ней искать спасения…»
Он забыл свои сомнения, тревоги, синие письма, обрыв, бросился к столу и написал коротенький нежный ответ, отослал его к Вере, а сам погрузился в какие-то хаотические ощущения страсти. Веры не
было перед глазами; сосредоточенное, напряженное наблюдение за ней раздробилось в мечты или обращалось к прошлому, уже испытанному. Он от мечтаний бросался к пытливому исканию «ключей» к ее тайнам.
Нет, это не его женщина! За женщину страшно, за человечество страшно, — что женщина может
быть честной только случайно, когда любит,
перед тем только, кого любит, и только в ту минуту, когда любит, или тогда, наконец, когда природа отказала ей в красоте, следовательно — когда нет никаких страстей, никаких соблазнов и борьбы, и нет никому дела до ее правды и лжи!
Его увлекал процесс писанья, как процесс неумышленного творчества, где
перед его глазами, пестрым узором, неслись его собственные мысли, ощущения, образы. Листки эти, однако, мешали ему забыть Веру, чего он искренно хотел, и питали страсть, то
есть воображение.
Райский знал и это и не лукавил даже
перед собой, а хотел только утомить чем-нибудь невыносимую боль, то
есть не вдруг удаляться от этих мест и не класть сразу непреодолимой дали между ею и собою, чтобы не вдруг оборвался этот нерв, которым он так связан
был и с живой, полной прелести, стройной и нежной фигурой Веры, и с воплотившимся в ней его идеалом, живущим в ее образе вопреки таинственности ее поступков, вопреки его подозрениям в ее страсти к кому-то, вопреки, наконец, его грубым предположениям в ее женской распущенности, в ее отношениях… к Тушину, в котором он более всех подозревал ее героя.
Аллеи представлялись темными коридорами, но открытые места, поблекший цветник, огород, все пространство сада, лежащее
перед домом, освещались косвенными лучами выплывшей на горизонт луны. Звезды сильно мерцали. Вечер
был ясен и свеж.
Проходя мимо часовни, она на минуту остановилась
перед ней. Там
было темно. Она, с медленным, затаенным вздохом, пошла дальше, к саду, и шла все тише и тише. Дойдя до старого дома, она остановилась и знаком головы подозвала к себе Райского.
Голова ее приподнялась, и по лицу на минуту сверкнул луч гордости, почти счастья, но в ту же минуту она опять поникла головой. Сердце билось тоской
перед неизбежной разлукой, и нервы упали опять. Его слова
были прелюдией прощания.