Помпадуры и помпадурши
1874
Сомневающийся
«Он» начал задумываться почти внезапно.
Вид задумывающегося человека вообще производит тягостное впечатление, но когда видишь задумывающегося помпадура, то делается не только тяжело, но даже неловко. И тут и там — тайна, но в первом случае — тайна, от которой никому ни тепло, ни холодно; во втором — тайна, к которой всякий невольным образом чувствует себя прикосновенным. Эта последняя тайна очень мучительна, ибо неизвестно, что именно она означает: сомнение или решимость?
Если задумчивость имеет источником сомнение, то она для обывателей выгодна. Сомнение (на помпадурском языке) — это не что иное, как разброд мыслей. Мысли бродят, как в летнее время мухи по столу; побродят, побродят и улетят. Сомневающийся помпадур — это простой смертный, предпринявший ревизию своей души, а так как местопребывание последней неизвестно, то и выходит пустое дело.
Совсем другого рода задумчивость, предшествующая решимости: это задумчивость, полная содержания, но содержания неизвестного, угрожающего. А так как история слишком редко представляет примеры помпадуров сомневающихся, то и обыватели охотнее истолковывают помпадурскую задумчивость решимостью, нежели сомнением. Задумался — значит вознамерился нечто предпринять. Что именно?
На этот раз, однако ж, содержание задумчивости составляло сомнение. Вчера еще он был полон сил и веры — и вдруг усомнился.
Из объяснений с правителем канцелярии он совершенно случайно узнал, что существует закон, который в известных случаях разрешает, в других — связывает. И до того времени ему, конечно, было небезызвестно, что закон есть, но он представлял его себе в виде переплетенных книг, стоящих в шкафу. Когда эти книги валялись по столам и имели разорванный и замасленный вид, то он называл это беспорядком; когда они стояли чинно на полке, он был убежден, что порядок у него в лучшем виде. Но разрешающей или связывающей силы закона он не знал и даже скорее предполагал, что закон есть не что иное, как дифирамб, сочиненный на пользу и в поощрение помпадурам. И так как он был человек скромный и всегда краснел, когда его в глаза хвалили, то понятно, что он не особенно любил заглядывать в законы.
И вот, в одно прекрасное утро, когда он предположил окончательно размахнуться, правитель канцелярии объявил ему о существовании закона, который маханию руками поставляет известные пределы.
— Возьмем хоть бы лозу, — сказал он, — есть случаи, в которых действие ее признается полезным, и есть другие, в которых действие сие совсем не допущается-с.
— Что ж, вы, что ли, будете указывать мне, когда можно и когда нельзя? — спросил «он» несколько иронически.
— Не я-с, а закон-с.
— Весьма любопытно.
На этот раз разговор исчерпался; но в то же утро, придя в губернское правление и проходя мимо шкафа с законами, помпадур почувствовал, что его нечто как бы обожгло. Подозрение, что в шкафу скрывается змий, уже запало в его душу и породило какое-то странное любопытство.
Что заключается в этих томах, глядящих корешками наружу? Каким слогом написано то, что там заключается? Употребляются ли слова вроде «закатить», «влепить», которые он считал совершенно достаточными для отправления своего несложного правосудия? или, быть может, там стоят совершенно другие слова? И точно ли там заключается это странное слово «нельзя», которое, с самой минуты своего вступления в помпадуры, он считал упраздненным и о котором так не в пору напомнил ему правитель канцелярии?
Все это было до такой степени любопытно, что, несмотря на то, что он всячески старался не выказать своего беспокойства, но под конец не выдержал-таки и, как-то боязливо улыбаясь, обратился к правителю канцелярии:
— А, нуте-с: желаю я, например, подвергнуть телесному наказанию мещанина Прохорова… как-с? разрешите вы мне или нет?
— Мне что же-с! не я, а закон-с.
— Ну, положим, хоть бы и закон-с?
Правитель канцелярии направился было к шкафу, но на полдороге остановился.
— Келейно высечь-с? — спросил он.
— Нет, не келейно, а как следует… по закону-с!
Правитель канцелярии раскрыл том и показал статью о лицах, изъятых от телесного наказания.
Он прочитал однажды; потом как-то механически повторил прочитанное по складам. На него вдруг пахнуло чем-то совершенно новым и неожиданным.
— А в указе, который по сему предмету издан был, даже прямо истолковано, — объяснял между тем правитель канцелярии, — что мещане потому от телесного наказания изъемлются, что они, как образованные, имеют больше чувствительности…
— А в каком университете Прохоров образование получил?
— Какое образование-с… просто дикий человек-с!
— Влепить ему!
Никогда он не был в таком возбужденном состоянии духа.
Опасность, казалось, придала ему крылья и превратила предназначенную Прохорову казнь в какую-то личную против него месть. При обыкновенном ходе вещей Прохоров, быть может, был бы отпущен с одним внушением, теперь же он представлял собою врага, на котором должна была найти себе применение первая из помпадурских доблестей: презрение к опасностям. До сих пор, не сомневаясь в дифирамбическом содержании закона, помпадур руководился исключительно инстинктом, и потому размахивался лишь в таких случаях, когда того требовала его широкая натура. Теперь эта самая широкая натура, разожженная непредвиденным препятствием, выступила разом со всеми своими правами и как бы подсказывала ему: да докажи ты ему, милый человек, каково таково существует в пользу его изъятие!
— Не позволите ли келейно-с? — докладывал встревоженный правитель канцелярии, — все одно свою порцию получит-с!
Но он уже не слушал, а с какою-то дурной иронией повторял:
— Нет, по закону-с! Я — по закону-с! Не отступая-с… ни на шаг-с… ни на волос-с!
И затем приготовился выйти из присутствия, но в дверях, как бы вспомнив нечто, опять повернулся всем корпусом и твердым голосом произнес:
— Влепить-с!
Очевидно было, однако ж, что это был последний, почти насильственный взрыв темперамента, не ведавшего узды. Мысль была уж возбуждена и ежели не осадила человека сразу, то в ближайшем будущем должна была выйти победительницей.
Мучимый любопытством, он напрасно старался подавить тревожное чувство, овладевшее всем существом его. Он дурно обедал, дурно спал после обеда. Работа разложения делала свое дело, и прежнее прочное и цельное миросозерцание терпело видимые ущербы. До сих пор он относился к встречающимся в природе разновидностям почти бессознательно, как к созданию своего внутреннего я. И вдруг оказывается, что разновидности существуют в природе вполне независимо от личных его вкусов и даже предъявляют претензию на обязательное их признание.
«Из сего изъемлются»… Эти слова он видел сам, собственными глазами, и чем больше вдумывался в них, тем больше они его поражали. Первая степень изумления формулировалась так: отчего же я этого не знал? Во второй степени формула уже усложнялась и представлялась в таком виде: отчего же, несмотря на несомненность изъятий, я всегда действовал так, как бы их не существовало, и никакого ущерба от того для себя не получал?
Это был вопрос настолько для него существенный, что он даже предложил его правителю канцелярии.
— До поры до времени-с, — уклончиво отвечал последний, — вот и Филипп Филиппыч (предместник помпадура) тоже блаженствовали, да приехал ревизор-с…
— Позвольте! не об этом вас спрашивают. Ревизор — это само собою. Это коли и я захочу: приеду и прекращу. Но ведь вы говорите, что они, эти изъятия-то, всегда существуют и существовали?
— Всегда-с.
— Не в ревизоре, а в законе… вот здесь, у вас в шкафу?
— Точно так-с.
— Почему же?!
Он выпрямился во весь рост, как бы говоря: ты видишь, однако, что я до сих пор живехонек!
— То-то, всё до поры до времени-с.
Ответ этот, однако ж, не удовлетворил его, потому что правитель канцелярии только переставлял центр тяжести: от помпадура к ревизору. А ему хотелось знать, каким образом этот центр тяжести, будучи первоначально заключен в шкафу с законами, вдруг оттуда исчез, а теперь, в роли не помнящего родства, перебегает от помпадура к ревизору, а от ревизора опять к помпадуру.
— Дурак! — сказал он резко.
Правитель слегка зарумянился и уткнулся в бумагу.
Он это заметил и поспешил поправиться:
— Извините, пожалуйста: я погорячился. Постараемтесь привести это дело в ясность. Итак, вы утверждаете, что изъятия существуют?
— Существуют-с.
— Что они не могут быть ни отменены, ни изменены? Что и я, и ревизор, и черт, и дьявол — все одинаково обязаны иметь их в виду и соображаться с ними? Так, что ли?
— Точно так-с.
— Почему ж?!
Он опять выпрямился во весь рост, как бы спрашивая: да почему ж я до сих пор жив-живехонек?
— Все до поры до времени-с…
— Садитесь!
Загадка не давалась, как клад. На все лады перевертывал он ее, и все оказывалось, что он кружится, как белка в колесе. С одной стороны, складывалось так: ежели эти изъятия, о которых говорит правитель канцелярии, — изъятия солидные, то, стало быть, мне мат. С другой стороны, выходило и так: ежели я никаких изъятий никогда не знал и не знаю и за всем тем чувствую себя совершенно хорошо, то, стало быть, мат изъятиям.
Что правитель смешал тут два предмета совершенно разнородных: ревизора и шкаф с законами, — это было для него ясно. Что такое ревизор? Это человек, сложенный из такого же материала, как и он, помпадур. Это помпадур в квадрате — и ничего больше. Он приступает к делу с такими же голыми руками, как и самый последний из помпадуров. Он может знать, что происходит в шкафу с законами, но может и не знать — дело от того отнюдь не пострадает. Он тоже ограничен словами «до поры до времени» и, стало быть, в свою очередь, должен состоять в непрерывном опасении другого ревизора. Этот последний будет уже помпадур в кубе, но все-таки не более как помпадур, имеющий в виду грядущего вдали помпадура четвертой степени. Какое же отношение ко всему этому может иметь шкаф с законами?
Но, быть может, в этом шкафу заключался не самый источник «поры» и «времени», а только тот материал, который давал возможность в удобный, по усмотрению, момент определить «пору» и «время»? Это ли хотел сказать правитель канцелярии?
Вероятнее всего, последний именно так и разумел это дело. Он был слишком опытен в обращении с шкафами, чтобы видеть в них что-нибудь больше, нежели простые шкафы. За бытность его в этой должности, перед глазами его преемственно прошло до десятка помпадуров, и все они исчезли, как дым, именно в силу правила: до поры до времени. В этом правиле заключалась, по мнению его, вся жизнь. Он распространял его не только на помпадуров, но и на всю природу, на все окружающее. Видел ли он беззаветное ликование или осторожность, доходящую до трепета, он говорил: до поры до времени, и всегда оказывался пророком. На ликующего человека набегал помпадур и с словами: «Ты что горло-то распустил?» — приказывал взять его в часть. Тот же помпадур набегал и на осторожного человека и с словами: «Прятаться, что ли, ты от меня хочешь?» — тоже приказывал взять его в часть. Даже и самого себя правитель канцелярии не исключал из этого правила и знал, что и для него придет пора и время.
Но здесь он был непоследователен и, вместо того чтобы ждать бодро и твердо наступления своего часа, уклонялся, лавировал и всячески старался об его отдалении. Инстинкт самосохранения был слишком силен, именно тот инстинкт, который заставляет осужденного на казнь питать надежды, которым никогда не суждено сбыться. Подстрекаемый этим инстинктом, он обращал тоскливые взоры к шкафу с законами и как бы выжидал от него защиты. Он знал, что ожидания его тщетны, — и все-таки ждал. Это была слабая сторона его философии, почти отрицание ее, и нельзя сказать, чтоб он не понимал этого. Иногда огораживание себя от преждевременного наступления «часа» требовало от него таких усилий, что он даже помышлял бросить это дело. «Брошусь, да и поплыву по всему раздолью, как прочие!» — раздумывал он, но инстинкт самосохранения так и зудил, так и нашептывал: погоди! может быть, и завтра жив будешь! И таким образом он жил, питая, с одной стороны, твердое упование, что «час» неизбежен, с другой — ободряя себя смутною надеждою, не придет ли к нему в этот страшный момент на выручку шкаф с законами.
Помпадур понял это противоречие и, для начала, признал безусловно верною только первую половину правителевой философии, то есть, что на свете нет ничего безусловно-обеспеченного, ничего такого, что не подчинялось бы закону поры и времени. Он обнял совокупность явлений, лежавших в районе его духовного ока, и вынужден был согласиться, что весь мир стоит на этом краеугольном камне «Всё тут-с». Придя к этому заключению и применяя его специально к обывателю, он даже расчувствовался.
— Ведь вот, — говорил он сам с собою, — у него даже минуты нет… совсем безопасной! Возьмем, например, хоть меня. Ну, ревизор, ну, там черт-дьявол… конечно, это в своем роде момент! Но ведь не свалится же он ко мне как камень на голову. Всё же предупредят как-нибудь; цидулочку, по секрету, добрый человек напишет: едет, мол. Ну, вот тогда хоть бы этого самого Прохорова на время и убрать можно, чтоб ревизору в глаза не кинулся. Да и самый ревизор, — ведь он тоже помпадур! разве ему эти чувства неизвестны! Стало быть, можно и разговор с ним повести. А обыватель? кто его предупредит? и что он предпринять может? Для него всегда «пора» и всегда «время». Завсегда он со всех сторон окружен. Он думает кусок до рта донести, ан тут пришла «пора» — и полетел кусок на пол. Вот-с.
Бог весть куда привело бы его это грустное настроение мыслей, если б он не сознавал, что вопрос должен быть разрешен, помимо сентиментальных соображений, лично для него самого. И он приступил к этому разрешению прямо, без колебаний.
— Если пора и время неизбежны, — размышлял он, — то, стало быть, нечего об них и думать. Существование их равняется несуществованию, ибо необеспеченность, возведенная в принцип, вполне равняется обеспеченности. Omnia mea mecum porto [Все свое ношу с собою (лат.).] — что с меня возьмешь! Если я совсем-совсем не обеспечен, то это значит, что я обеспечен вполне. Где стол был яств, там гроб стоит — и ничего больше. Сегодня я помпадур, стою прямо и бодро; завтра явился помпадур в квадрате — прилетел и переломил. Где пиршеств раздавались клики, надгробные там воют лики — вот и все.
— Да-с, все-с, — повторил он уже вслух, и это течение мыслей было бы крайне для него благоприятно, если б оно не было расстроено одним, совершенно случайным обстоятельством.
Дело в том, что, разгуливая беспокойно по комнате, он как раз налетел на шкаф с законами.
— Вот где «пора» и «время»! — шепнул ему какой-то таинственный голос.
— Вздор-с! — заревел он во все горло в ответ этому предостережению, но тут же сконфузился и побледнел.
Инстинкт самосохранения, уже испортивший цельность миросозерцания правителя канцелярии, вспыхнул и в нем.
Он судорожно схватил в руки том и начал его перелистывать. Что он там увидел! Боже! что он увидел!
Он увидел, что вся жизнь человеческая предусмотрена и определена. Всё, начиная с питания и кончая просвещением и обязанностью устраивать фабрики и заводы и содержать в исправности мосты и перевозы. На всё — подробное правило, и за неисполнение каждого правила — угроза. Ему, ему… угроза! Да, и ему. И его жизнь предусмотрена и определена, и она обставлена многосложнейшими обязанностями и отношениями. Он был центром, около которого группировались: и обывательское продовольствие, и обывательская нравственность, и просвещение, и торговля. И всему этому присвоялось название «обязанностей», но отнюдь не «прав». Правда, что для выполнения этих обязанностей он был вооружен угрозою, но размеры этой угрозы также были определены заранее, и выходить из этих размеров представлялось небезопасным.
«Воспрещается», «вменяется в обязанность» — вот выражения, с которыми он совершенно неожиданно вынужден был познакомиться. Ни «закатить», ни «влепить» — ничего подобного. Прохоров же был «изъят» несомненно.
Он был подавлен, уничтожен. Тем не менее капризная мысль его и тут не изменила своему обычному характеру. Он не сказал себе: «Вот какое бремя лежит на мне, безвестном кадете, выбравшемся в помпадуры! вот с чем надлежало мне познакомиться прежде, чем расточать направо и налево: „влепить“, да „закатить“!» — но вскочил, как ужаленный, и с каким-то горьким, нервным смехом воскликнул:
— После этого… после этого… зачем же мы, помпадуры, нужны?!
«Нужны ли помпадуры»? Неотразимая ясность этого вопроса оскорбляла нашего помпадура до крови. И всего больнее при этом было то, что оскорбление шло изнутри, что он сам, своею неумеренною пытливостью, вызвал его.
С этой минуты горькое чувство окрасило все его существование. Прямого врага не было, но чувствовалось по всему, что враг этот существует, что он невидимо сопутствует всюду, во всякое время. Явилась страстная потребность полемизировать, но когда полемика восприяла начало, то оказалось, что она имеет характер косвенный, робкий. В ее иронии не сказывалось свободы; ее дерзость проявлялась порывами и свидетельствовала о напряженном состоянии душевных сил. Проходя мимо шкафа, он улыбался и делал головой иронический жест, но даже малопроницательный человек мог догадаться, что и улыбкой и жестом он только обманывает самого себя. С такою неуверенностью улыбается человек перед врагом, которого он имеет причины опасаться, но перед которым считает, однако ж, нужным слегка похорохориться. Как-то сойдет ему с рук эта улыбка? Пройдет ли враг мимо, не заметив ее, или же заметит и тут же за нее покарает?
Он начинал полемизировать с утра. Когда он приходил в правление, первое лицо, с которым он встречался в передней, был неизменный мещанин Прохоров, подобранный в бесчувственном виде на улице и посаженный в часть. В прежнее время свидание это имело, в глазах помпадура, характер обычая и заканчивалось словом: «влепить!» Теперь — на первый план выступила полемика, то есть терзание, отражающееся не столько на Прохорове, сколько на самом помпадуре.
— Ну-с, господин Прохоров, что скажете? — начинает он, останавливаясь перед безобразным малым с отекшим лицом и налитыми кровью глазами.
— Виноват, ваше благородие!
Горькая улыбка появляется на лице помпадура.
— Что же-с… с Богом! Будто вы не знаете, что вы изъятые!.. Да-с, изъятые. Это не я говорю, а закон-с. По случаю вашей образованности-с…
— Ваше высокоблагородие! помилосердствуйте! с нынешнего дня даже зарок себе положил.
— Зачем же зарок-с? кушайте! В прежнее время я вас за это по спине глаживал, а теперь… закон-с! Да что же вы стоите, образованный молодой человек? Стул господину Прохорову! По крайности, посмотрю я, как ты, к-к-каналья, сидеть передо мной будешь!
Он не выдерживает роли и, хлопнув дверью, весь кипящий и колышущийся, входит в канцелярскую камору. Но там ожидают его новые поводы для полемики: журналы, исходящие бумаги, нераспечатанная почта и проч.
— Зачем вы всю эту чепуху на стол ко мне навалили? — обращается он к правителю, указывая на ворох.
— Бумаги-с…
— Знаю, что бумаги. Да ведь вы говорили, что есть закон?
— Точно так-с.
— Следственно, и докладывайте их господину закону, а меня от каверз увольте!
Правитель беспокойно следит за его телодвижениями.
— Я теперь так поступать буду, — продолжает ораторствовать помпадур, — что бы там ни случилось — закон! Пешком человек идет — покажи закон! в телеге едет — закон! Я вас дойму, милостивый государь, этим законом! Вон он! вон он! — восклицает он, завидев из окна мужика, едущего на базар, — с огурцами на базар едет! где закон? остановить его!
— Не возбраняется-с.
— Где сказано «не возбраняется»? Покажите!
Правитель краснеет и извивается, как вьюн на сковороде. К счастью, помпадур, исчерпав один предмет, уже чувствует потребность перейти к другому.
— Вон у меня на пожарном дворе все рукава у труб ссохлись, — говорит он, — посмотрим, как-то починит их господин закон!
Водворяется временное молчание. Правитель канцелярии садится на место и тихо поскрипывает пером. Сам помпадур, несколько успокоенный, останавливается перед зерцалом и вглядывается в вклеенные по бокам его указы. Но, увы! он не только не извлекает из них никаких поучений, но, напротив того, с каким-то бесконечно горьким упреком произносит:
— Ты!!
Бумаги, однако ж, не ждут. Как ни постылы кажутся ему они в настоящую минуту, но он волей-неволей садится к столу и начинает с ожесточением распечатывать один пакет за другим.
— И зачем они мне предписывают! — восклицает он, — знают, что есть закон, ну и предписывали бы закону! Ан нет, всё ко мне да ко мне!
Слышится шелест бумаги и бормотание: «предписывается вам», «велеть ему, помпадуру», «неотложно», «немедленно», «под опасением взыскания по законам».
— Я вам говорю! — придирается он к правителю канцелярии.
— Что изволите приказать-с?
— Я не приказываю, а говорю. Приказывает закон, а я только говорю. Я спрашиваю вас: зачем они мне предписывают, коли закон есть?
— Потому собственно… — оправдывается правитель, но оправдание его выходит неловкое, спутанное.
Правитель канцелярии сам чувствует эту неловкость. Случайно затеявши кутерьму, он встал в тупик при виде бездны противоречий, в которую ввергло его совместное существование закона и помпадура.
— Садитесь.
Помпадур подмахивает одну бумагу за другой, но однажды начатая работа мысли уже не покидает его. Он смутно сознает, что объяснения ему ждать неоткуда. По крайней мере он найдет его не здесь, не в стенах канцелярской каморы. Эти стены положительно начинают давить его. Пространство, окруженное ими, кажется ему заколдованным кругом, в который не может пробраться ни один простой и ясный ответ. Здесь все заколочено наглухо, все смотрит упреком, все допрашивает, язвит, загадывает загадки и тут же бросает эти загадки без всякой попытки к их разрешению. Где взять это разрешение? где искать его?
Он еще в кадетском корпусе слышал, что есть на свете явление, именующееся борьбою с законом. Что многие боролись успешно, но многие же и изнемогали в этой борьбе. Так, например, один губернатор более двух десятилетий боролся, и даже чуть было не победил, но приехал ревизор и сразу заставил победителя положить оружие. Минута этого пленения губернаторского была страшною минутой для многих. Помпадуры гибли десятками; зеркальная поверхность административного моря возмутилась почти мгновенно; униженные и оскорбленные подняли голову, ликующие и творящие расправу опустили ее долу; так называемые ябедники выползли из своих нор и предерзостно называли себя представителями общественной совести. Крушение было общее.
Роль борющегося с законами человека имела свою привлекательность, и очень может быть, что в другое время он охотно остановился бы на ней. Но, во-первых, он понимал, что бороться (успешно или неуспешно) могут только очень сильные люди и что ему, безвестному помпадуру бог весть которой степени, предоставлена в этом случае лишь мелкая полемика, которая ни к чему другому не может привести, кроме изнурения. Во-вторых, он зашел уже слишком в глубь вопроса, чтобы увлечься какою-нибудь эпизодическою подробностью, как бы блестяща она ни была. Его занимало совсем не то, что борьба возможна, а то, в силу чего она возможна и почему для одних она оканчивается лаврами, а для других — постыдным бегством в отставку и даже под суд. Что-нибудь из двух: либо закон, либо он, помпадур. Так по крайней мере представлялось это дело его пониманию. Если закон может умиротворить мещанина Прохорова — пускай и умиротворит; если закон может исправить ссохшиеся рукава у пожарных труб — пускай и исправит!
— Пускай-с! — восклицал он мысленно.
Но если закон не может ни исправить, ни умиротворить, то пусть же он и не мешает ему, помпадуру, пусть не становится поперек его предначертаний!
Неуязвимость этой логики была ясна, как день.
Но вот, нить его размышлений прерывается криками, несущимися с пожарного двора. То бунтует Прохоров, требуя, чтоб его решили немедленно. Полемика возобновляется.
— Как прикажете? — спрашивает правитель канцелярии.
— Зачем вы спрашиваете? ведь вы знаете, что я ничего не могу! Что теперь — Закон! Как там написано, так тому и быть. Ежели написано: господину Прохорову награду дать — я рад-с; ежели написано: влепить! — я и против этого возражений не имею!
В таких безрезультатных решениях проходит все утро. Наконец присутственные часы истекают: бумаги и журналы подписаны и сданы; дело Прохорова разрешается само собою, то есть измором. Но даже в этот вожделенный момент, когда вся природа свидетельствует о наступлении адмиральского часа, чело его не разглаживается. В бывалое время он зашел бы перед обедом на пожарный двор; осмотрел бы рукава, ящики, насосы; при своих глазах велел бы всё зачинить и заклепать. Теперь он думает: «Пускай все это сделает закон».
Он положительно озлоблен и даже домой идет какою-то нервною, оскорбленною походкой.
К обеду является стряпчий, бездомный малый, давно уж приобревший привычку питаться на счет помпадура. Но разговор как-то не клеится. Первое кушанье съедается молча; перед вторым помпадур решается пустить в ход мучащую его загадку.
— Давеча мне правитель целую предику насчет законов прочитал, — произносит он.
— Что же такое?
— Да все насчет этой… обязательной силы, что ли…
Стряпчий выпивает рюмку водки и совершенно флегматично отвечает:
— Давненько уж эти слухи-то ходят!
— А по-твоему, как?
— По-моему: всё до поры до времени.
— Фу! опять это слово! Да пойми же, братец, что ежели есть закон и может этот закон все сделать, так при чем же я-то в помпадурах состою?
— Надоело, видно, тебе жалованье-то получать!
Помпадур пробует продолжать спор, но оказывается, что почва, на которой стоит стряпчий, — та самая, на которой держится и правитель канцелярии; что, следовательно, тут можно найти только обход и отнюдь не решение вопроса по существу. «Либо закон, либо я» — вот какую дилемму поставил себе помпадур и требовал, чтоб она разрешена была прямо, не норовя ни в ту, ни в другую сторону.
— Нет, это все не то! — думалось ему. — Если б я собственными глазами не видел: «закон» — ну, тогда точно! И я бы мог жалованье получать, и закон бы своим порядком в шкафу стоял. Но теперь ведь я видел, стало быть, знаю, стало быть, даже неведением отговариваться не могу. Как ни поверни, а соблюдать должен. А попробуй-ка я соблюдать — да тут один Прохоров такую задачу задаст, что ног не унесешь!
В таких колебаниях и сомнениях проходят дни за днями. Очень возможно, что он и совсем не добился бы ответа на мучившие его вопросы, если б внезапно не осенила его героическая решимость, которую он и привел немедленно в исполнение.
Решимость эта заключалась в том, чтобы исследовать в самом источнике, узнать от чистых сердцем и нищих духом (сии суть столпы), нужны ли помпадуры. В каких отношениях находится к этому источнику практика помпадурская и в каких — практика законов? которая из них имеет перевес? в каком смысле — в смысле ли творческом, или просто в смысле реактива, производящего баламут?
Чтобы осуществить эту мысль, он прибегнул к самому первоначальному способу, то есть переоделся в партикулярное платье и в первый воскресный день incognito [Тайно (ит.).] отправился на базарную площадь.
День был веселый, и базар многолюдный; площадь была загромождена возами с осенними продуктами; говор несся отовсюду. В воздухе пахло капустой, грибами и овощами. Звякали медные гроши, слышалось хлопанье по рукам, пробное щелканье глиняной посуды, ржание лошадей. В одном месте пели песни, в другом ругались; там и сям кричали: караул! Бабы торговались с такой энергией, что, казалось, готовы были перервать друг другу горло. Были и случаи неповиновения властям: будочник просил у торговки пять грибов на щи, а она давала два, и будочник качал головой, как бы обдумывая, не расстрелять ли бабу за упорство…
Но помпадур ничего не замечал. Он был от природы не сентиментален, и потому вопрос, счатливы ли подведомственные ему обыватели, интересовал его мало. Быть может, он даже думал, что они не смеют не быть счастливыми. Поэтому проявления народной жизни, проходившие перед его глазами, казались не более как фантасмагорией, ключ к объяснению которой, быть может, когда-то существовал, но уже в давнее время одним из наезжих помпадуров был закинут в колодезь, и с тех пор никто оттуда достать его не может.
Тем не менее кое-что из происходившего даже ему бросилось в глаза.
Прежде всего его поразило следующее обстоятельство. Как только он сбросил с себя помпадурский образ, так тотчас же все перестали оказывать ему знаки уважения. Стало быть, того особого помпадурского вещества, которым он предполагал себя пропитанным, вовсе не существовало, а если и можно было указать на что-нибудь в этом роде, то очевидно, что это «что-нибудь» скорее принадлежало мундиру помпадура, нежели ему самому.
Второе поразившее его обстоятельство было такого рода. Шел по базару полицейский унтер-офицер (даже не квартальный), — и все перед ним расступались, снимали шапки. Вскоре, вслед за унтер-офицером, прошел по тому же базару так называемый ябедник с томом законов под мышкой — и никто перед ним даже пальцем не пошевелил. Стало быть, и в законе нет того особливого вещества, которое заставляет держать руки по швам, ибо если б это вещество было, то оно, конечно, дало бы почувствовать себя и под мышкой у ябедника.
Стало быть, вещество заключено собственно в мундире; взятые же независимо от мундира, и он, помпадур, и закон — равны.
Заключение это вскоре было самым блистательным образом подтверждено и другими исследованиями.
Как ни старательно он прислушивался к говору толпы, но слова: «помпадур», «закон» — ни разу не долетели до его слуха. Либо эти люди были счастливы сами по себе, либо они просто дикие, не имеющие даже элементарных понятий о том, что во всем образованном мире известно под именем общественного благоустройства и благочиния. Долго он не решался заговорить с кем-нибудь, но, наконец, заметил довольно благообразного старика, стоявшего у воза с кожами, и подошел к нему.
— Вот что, почтеннейший, — начал он, — человек я приезжий, и нужно мне до вашего градоначальника дойти. Каков он у вас?
— Это какой же начальник?
— Да вон тот… главный… что на пожарном дворе живет.
— А кто его знает! надобности нам в нем не видится.
Помпадура даже передернуло при этом ответе.
— Как же это, почтеннейший! до градоначальника — да надобности нет? А ну, ежели, например… что бы, например…
Он стал отыскивать подходящий пример, но как ни усиливался, мог отыскать только следующий:
— А ну, например, ежели в часть попадешь?
— До сих пор Бог миловал. А ежели когда попадем, тогда и узнаем.
— Но, может быть, слухи какие-нибудь ходят… ведь это градоначальник, почтеннейший! говорят же о нем что-нибудь.
— И слухов не знаем. Потому, ничего нам этого не надобно.
— Гм… Стало быть, так и живете? и ничего не опасаетесь?
— Опасаться как не опасаться; завсегда опасаемся, потому что всё до поры до времени.
— Может, закона боишься?
— Говорю тебе: до поры до времени. Выедешь, это, из дому хоть бы на базар, а воротишься ли домой — вперед сказать не можешь. Вот тебе и сказ. Может быть, закон тебе пропишут, али бы что…
— Странно это. Если ты ведешь себя хорошо, если ты ничего не делаешь… я надеюсь, что господин градоначальник настолько справедлив…
— Ты и надейся, а мы надежды не имеем. Никаких мы ни градоначальников, ни законов твоих не знаем, а знаем, что у каждого человека своя планида. И ежели, примерно, сидеть тебе, милый человек, сегодня в части, так ты хоть за сто верст от нее убеги, все к ней же воротишься!
Таково было содержание первого разговора. Покончив с кожевенником, помпадур устремился к старичку-мещанину, стоявшему у палатки, увешанной лубочными картинками. Старик был обрит и одет в немецкое платье и сквозь круглые очки читал одну из книг московского изделия, которыми тоже, по-видимому, производил торг.
— Почтеннейший! — обратился он к мещанину, — я человек приезжий и имею надобность до вашего градоначальника. Каков он?
— А как вам, сударь, сказать. Нужды мы до сих пор в господине градоначальнике не видели.
— Однако ж?
— Так точно-с. От съезжей покуда Бог миловал, а о прочем о чем же нам с господином градоначальником разговор иметь?
— Стало быть, так живете, что и опасаться вам нечего?
— Ну, тоже не без опаски живем. И в Писании сказано: блюдите да опасно ходите. По нашему званию каждую минуту опасаться должно.
— Чего же вы боитесь? О градоначальнике, как вы сами сейчас сказали, даже понятия не имеете — закон, что ли, вам страшен?
— И о законе доложу вам, сударь: закон для вельмож да для дворян действие имеет, а простой народ ему не подвержен!
— Не понимаю.
— Да и не легко понять-с, а только действительно оно так точно. Потому, народ — он больше натуральными правами руководствуется. Поверите ли, сударь, даже податей понять не может!
— Однако чего же нибудь да боитесь вы?
— Планиды-с. Все до поры до времени. У всякого своя планида, все равно как камень с неба. Выйдешь утром из дому, а воротишься ли — не знаешь. В темном страхе — так и проводишь всю жизнь.
— Но я надеюсь, что господин градоначальник настолько справедлив, что ежели вы ничего не сделали…
В это время к беседующим подошел сельский священник и дружески поздоровался с продавцом картин.
— Вот, отец Трофим, господин приезжий сведение о господине градоначальнике получить желают.
— Надобность имеете? — вопросил отец Трофим.
— Да-с, надобность.
— Личного знакомства с господином градоначальником не имею, да и надобности до сих пор, признаться, не виделось, но, по слухам, рекомендовать могу. К храму Божьему прилежен и мзду приемлет без затруднения… Только вот с законом, по-видимому, в ссоре находится.
— А они вот и насчет законов тоже разговорились, — вставил свое слово продавец картин, — спрашивают, боится ли простой народ закона?
— Закон, я вам доложу, наверху начертан. Все равно, как планета…
Но он уже не слушал дальше. Завидев пошатывающегося вдали, с гармонией в руках, мастерового, он правильно заключил, что этот человек несомненно сиживал на съезжей, а следовательно, во всяком случае имеет понятие о степени и пределах власти градоначальника.
— Эй, почтенный, слышь!
Но не успел он формулировать свой вопрос, как мастеровой сразу огорошил его восклицанием:
— Вашему благородию, господину пррахвостову!
Он шарахнулся, как обожженный, и скрылся в толпу. Там, чтобы не быть узнанным, подсел он на скамеечку к торговке, продававшей сусло и гречневики.
— А позвольте, голубушка, узнать, — сказал он, — каков таков здешний градоначальник?
Но торговка даже не взглянула на него, а просто сказала краткое, но сильное слово:
— А что? видно, давно ты на съезжей не сиживал?
Он был удовлетворен и уже хотел возвратиться восвояси, но по дороге завидел юродивую Устюшу и не вытерпел, чтобы не подойти к ней.
— Устюша! скажи ты мне, сделай милость…
Но блаженная, не дав ему кончить, не своим голосом закричала:
— Воняет! воняет!
В дальнейших исследованиях, очевидно, не предстояло никакой надобности.
Результат перешел за пределы его ожиданий. Ни помпадуры, ни закон — ничто не настигает полудикую массу. Ее настигает только «планида» — и дорого бы он дал в эту минуту, чтобы иметь эту «планиду» в своих руках.
Что такое «закон», что такое «помпадур» в глазах толпы? — это не что иное, как страдательные агенты «планиды», и притом не всей «планиды», а только той ее части, которая осуществляет собой карательный элемент. Они не могут ни оплодотворить земли, ни послать дождь или вёдро, ни предотвратить наводнение — одним словом, не могут принять творческого участия во всем том круге явлений, среди которых движется толпа и влияние которых она исключительно на себе ощущает. Они могут воспрепятствовать, возбранить, покарать; но творчество никогда им принадлежать не будет, а будет принадлежать «планиде». Даже самая кара их имеет свойство далеко не «планидное», ибо, настигая одних, она не замечает, что тут же рядом стоят десятки и сотни других, которых тоже не мешает подобрать и посадить на съезжую. А потому толпа даже и в каре видит не кару, а несчастие.
В хаотическом виде все эти мысли мелькали в голове помпадура. Одну минуту ему даже померещилось, что он как будто совсем лишний человек, вроде пятого колеса в колеснице; но в следующее затем мгновение эта мысль представилась ему до того обидною и дикою, что он даже весь покраснел от негодования. А так как он вообще не мог порядком разобраться с своими мыслями, то выходили какие-то душевные сумерки, в которых свет хотя и борется с тьмою, но в конце концов тьма все-таки должна остаться победительницею.
Впрочем, во всем этом была и утешительная для его самолюбия сторона, та именно, что ни помпадуру, ни закону никаких преимуществ друг перед другом не отдавалось. Эту сторону он понял сразу и ухватился за нее с жадностью. Конечно, исследование раскрыло ему не одно это, а гораздо больше: оно доказало, что он не что иное, как микроскопический агент великой силы, называемой «планидою», и что, затем, самая полезность его существования вовсе не так несомненна, как это казалось ему самому. Но он поспешил скомкать этот главный результат и проглотить заключавшуюся в нем обиду, сделав вид, что не замечает ее. Зато тем с большим жаром он привязался к другому, частному результату, гласившему об упразднении привилегий и преимуществ, приписываемых закону. Он даже шел дальше этого результата; он провидел перспективы и надеялся оттягать частичку в свою пользу.
— Да-с; мы еще потягаемся! — бормотал он в забвении чувств, — посмотрим еще, кто кого!
Но первоначальный толчок, возбудивший потребность исследования, был так силен, что собственными средствами отделаться от него было невозможно. Так как вопрос пришел извне (от правителя канцелярии), то надобно было, чтобы и найденное теперь решение вопроса было проверено в горниле чьего-нибудь постороннего убеждения.
С этою целью он отправился вечером в клуб, это надежнейшее и вернейшее горнило, в котором проверяются и крепнут всевозможные помпадурские убеждения. Обычная картина высшего провинциального увеселительного учреждения представилась глазам его. Кухонный чад, смешанный с табачным дымом, облаками ходил по комнатам; помещики сидели за карточными столами; в столовой предводитель одолевал ростбиф; издали доносилось щелканье биллиардных шаров; стряпчий стоял у буфета и, как он выражался, принимал внутрь.
— А я, брат, пятнадцатую! — зазевал он, увидев приближающегося помпадура, — примем, что ли?
Но помпадур был серьезен и не хотел, чтобы, по милости водки, плоды его давнишних изнурений пропали даром.
— Ты вот пятнадцатую пропускаешь, — сказал он, — а я между тем успокоиться не могу!
— Что такое?
— Да все по поводу того разговора… за обедом; помнишь?
— Брось!
— Куда тут бросишь! закон, братец!
— Ну, и пущай его! закон в шкафу стоит, а ты напирай!
— Но ведь ты же сам говорил: до поры до времени?
— А это именно и значит: напирай плотней!
— Чудак! а под суд?
— Вот потому-то и напирай!
Стряпчий выпил шестнадцатую, поморщился и прибавил:
— А закон пущай в шкафу стоит!
Очень возможно, что помпадур удовлетворился бы этим подтверждением, потому что оно соответствовало направлению его собственных мыслей. Но «шестнадцатая» смутила его, и он решился продолжать проверку. С этою целью он подсел к предводителю, который в это время уже победил ростбиф и, хлопая глазами, обдумывал план кампании против осетра.
Но настоящим образом он мог изложить только введение; ибо едва он выговорил слово «закон», как предводитель вскричал:
— Брось!
— Закон-с… — повторил помпадур.
— Оставь!
В тот же вечер, за ужином, стряпчий, под веселую руку, рассказывал посетителям клуба о необыкновенном казусе, случившемся с помпадуром. Помпадур сидел тут же, краснел и изредка бормотал: закон-с.
— Брось! — раздалось со всех сторон.
— Напирай плотнее!
На другой день утром помпадур, по обыкновению, пришел в правление. По обыкновению же, в передней первое лицо, с которым он встретился, был Прохоров.
Но время полемики уже миновало.
— Влепить! — сказал он твердым и ясным голосом и с этим словом благополучно проследовал в канцелярскую камору.