Неточные совпадения
— Да! — протянул предводитель. — Не такого бы
по нашим
делам нам надобно прислать сенатора.
— Но скажите,
по крайней мере, — не отставал от него предводитель, — не привезли ли вы каких-нибудь известий о нашем главном
деле?
Губернский предводитель удалился в маленькую гостиную и там сел около все еще продолжавшего играть с губернатором правителя
дел Звездкина, чтобы,
по крайней мере, хоть к нему вместо сенатора приласкаться.
— Скажите, правда ли, что у madame Рыжовой очень расстроены
дела по имению? — спросила она, кажется, не без умысла.
Марфин сначала вспыхнул, а потом сильно нахмурился; Ченцов не ошибся в расчете: Егору Егорычу более всего был тяжел разговор с племянником о масонстве, ибо он в этом отношении считал себя много и много виноватым; в
дни своих радужных чаяний и надежд на племянника Егор Егорыч предполагал образовать из него искреннейшего, душевного и глубоко-мысленного масона; но, кроме того духовного восприемства, думал сделать его наследником и всего своего материального богатства, исходатайствовав вместе с тем, чтобы к фамилии Ченцов была присоединена фамилия Марфин
по тому поводу, что Валерьян был у него единственный родственник мужского пола.
Людмила же вся жила в образах: еще в детстве она,
по преимуществу, любила слушать страшные сказки, сидеть
по целым часам у окна и смотреть на луну, следить летним
днем за облаками, воображая в них фигуры гор, зверей, птиц.
Тактика Ченцова была не скрывать перед женщинами своих любовных похождений, а, напротив, еще выдумывать их на себя, — и удивительное
дело: он не только что не падал тем в их глазах, но скорей возвышался и поселял в некоторых желание отбить его у других. Людмила, впрочем, была, по-видимому, недовольна его шутками и все продолжала взад и вперед ходить
по комнате.
Сенатор в это время,
по случаю беспрерывных к нему визитов и представлений, сидел в кабинете за рабочим столом, раздушенный и напомаженный, в форменном с камергерскими пуговицами фраке и в звезде. Ему делал доклад его оглоданный правитель
дел, стоя на ногах, что, впрочем, всегда несколько стесняло сенатора, вежливого до нежности с подчиненными, так что он каждый раз просил Звездкина садиться, но тот, в силу, вероятно, своих лакейских наклонностей, отнекивался под разными предлогами.
Сенатор,
по своей придворной тактике, распростился с ним в высшей степени любезно, и только, когда Егор Егорыч совсем уже уехал, он немедля же позвал к себе правителя
дел и стал ему пересказывать с видимым чувством досады...
Тема на этот разговор была у графа неистощимая и весьма любимая им. Что касается до правителя
дел, то хотя он и был
по своему происхождению и положению очень далек от придворного круга, но тем не менее понимал хорошо, что все это имеет большое значение, и вследствие этого призадумался несколько. Его главным образом беспокоило то, что Марфин даже не взглянул на него, войдя к сенатору, как будто бы презирал, что ли, его или был за что-то недоволен им.
Правитель
дел начал доклад,
по обыкновению, стоя.
—
Дело по жалобе на устройство городничим Надеждиным рыбных садков в свою пользу! — заговорил он ровным и бесстрастным голосом.
Правитель
дел поспешил позвать заседателя из залы, и когда тот вошел, то оказался тем отчисленным от службы заседателем, которого мы видели на балу у предводителя и который был по-прежнему в ополченском мундире. Наружный вид заседателя произвел довольно приятное впечатление на графа.
По-моему, напротив, надобно дать полное спокойствие и возможность графу дурачиться; но когда он начнет уже делать незаконные распоряжения, к которым его, вероятно, только еще подготовляют, тогда и собрать не слухи, а самые
дела, да с этим и ехать в Петербург.
— Но где ж мы узнаем эти
дела? Не таскаться же
по всем канцеляриям!.. Мы, слава богу, не французские стряпчие.
От последней мысли своей губернский предводитель даже в лице расцвел, но Марфин продолжал хмуриться и сердиться.
Дело в том, что вся эта предлагаемая Крапчиком система выжидания и подглядывания за сенатором претила Марфину, и не столько
по исповедуемой им религии масонства, в которой он знал, что подобные приемы допускались, сколько
по врожденным ему нравственным инстинктам: Егор Егорыч любил действовать лишь прямо и открыто.
— Приготовим! — сказала докторша и, несколько величественной походкой выйдя из спальни мужа, прошла к себе тоже в спальню, где, впрочем, она стала еще вязать шерстяные носки. Доктор же улегся снова в постель; но, тревожимый разными соображениями
по предстоящему для него
делу, не заснул и проворочался до ранних обеден, пока за ним не заехал исправник, с которым он и отправился на место происшествия.
Я вызываю исправника к себе и говорю ему, что буду зорко следить
по этого рода
делам за действиями земской полиции, а потому заранее прошу его не ссориться со мной.
Он обо всех этих ужасных случаях слышал и на мой вопрос отвечал, что это, вероятно,
дело рук одного раскольника-хлыста, Федота Ермолаева, богатого маляра из деревни Свистова, который, — как известно это было почтмейстеру
по службе, — имеет на крестьян сильное влияние, потому что, производя в Петербурге
по летам стотысячные подряды, он зимой обыкновенно съезжает сюда, в деревню, и закабаливает здесь всякого рода рабочих, выдавая им на их нужды задатки, а с весной уводит их с собой в Питер; сверх того, в продолжение лета, высылает через почту домашним этих крестьян десятки тысяч, — воротило и кормилец, понимаете, всей округи…
Говоря это, Катрин очень хорошо знала, что укорить отца в жадности к деньгам — значило нанести ему весьма чувствительный удар, так как Крапчик, в самом
деле дрожавший над каждою копейкой,
по наружности всегда старался представить из себя человека щедрого и чуть-чуть только что не мота.
В донесении этом управляющий прежде всего объяснил, что недоимка с крестьян им почти вся собрана, а затем следовало довольно неприятное известие, что на
днях,
по чьему-то безымянному доносу, к ним в имение приезжала земская полиция, в сопровождении сенаторского чиновника, делать дознания о злоупотреблениях будто бы господином Крапчиком помещичьей власти, но что он, управляющий, водя крестьян к допросам, строго воспрещал им что-либо показывать на господина, угрожая, в противном случае, ссылкою на поселение, и что вследствие этого никто из крестьян ничего не показал в подтверждение доноса.
— Но я приехал
по экстренному
делу и готов видеть графа даже в постели! — настаивал Крапчик.
— Если графу так угодно понимать и принимать дворян, то я повинуюсь тому, — проговорил он, — но во всяком случае прошу вас передать графу, что я приезжал к нему не с каким-нибудь пустым, светским визитом, а
по весьма серьезному
делу: сегодня мною получено от моего управляющего письмо, которым он мне доносит, что в одном из имений моих какой-то чиновник господина ревизующего сенатора делал дознание о моих злоупотреблениях, как помещика, — дознание,
по которому ничего не открылось.
— Любопытно бы было видеть эту инструкцию, — сказал насмешливо Крапчик, — но, кроме того, слух слуху рознь. Это уж я говорю не как помещик, а как губернский предводитель дворянства: назначать неосмотрительно дознания
по этого рода
делам значит прямо вызывать крестьян на бунт против помещиков, а это я не думаю, чтобы было приятно государю.
Дело в том, что Егор Егорыч дорогой, когда она ехала с ним в Москву, очень много рассуждал о разных евангелических догматах, и
по преимуществу о незлобии, терпении, смиренномудрии и любви ко всем, даже врагам своим; Сусанна хоть и молча, но внимала ему всей душой.
— Да, на
днях, — отвечал вновь испеченный майор, садясь и
по возможности равнодушным тоном, хотя в лице и во всей его фигуре просвечивало удовольствие от полученного повышения.
Дело в том, что Крапчик, давно уже передавший князю Александру Николаевичу письмо Егора Егорыча, не был им до сего времени принят
по болезни князя, и вдруг нынешним утром получил весьма любезное приглашение, в котором значилось, что его сиятельство покорнейше просит Петра Григорьича приехать к нему отобедать запросто в числе двух — трех приятелей князя.
По окончании обеда, как только позволяло приличие, Петр Григорьич, почтительно откланявшись князю и его гостям, поехал в свою гостиницу, чтобы немедля же написать Егору Егорычу отчаянное письмо, в котором объявить ему, что все их
дело погибло и что весь Петербург за сенатора и за губернатора.
Потому, когда я пожаловался на него, государь чрезвычайно разгневался; но тут на помощь к Фотию не замедлили явиться разные друзья мои: Аракчеев [Аракчеев Алексей Андреевич (1769—1834) — временщик, обладавший в конце царствования Александра I почти неограниченной властью.], Уваров [Уваров Сергей Семенович (1786—1855) — министр народного просвещения с 1833 года.], Шишков [Шишков Александр Семенович (1754—1841) — адмирал, писатель, президент Российской академии, министр народного просвещения с 1824
по 1828 год.], вкупе с
девой Анной, и стали всевозможными путями доводить до сведения государя, будто бы ходящие
по городу толки о том, что нельзя же оставлять министром духовных
дел человека, который проклят анафемой.
— За обедом князь, — продолжал Крапчик, — очень лестно отрекомендовав меня Сергею Степанычу, завел разговор о нашем
деле, приказал мне говорить совершенно откровенно. Я начал с
дела, лично меня касающегося, об одном раскольнике-хлысте Ермолаеве, который,
по настоянию моему, посажен в острог и которого сенатор оправдал и выпустил.
— Вероятно, то же, что и прежде: молились по-своему… Я сначала подумал, что это проделки того же Фотия с
девой Анною, но Сергей Степаныч сказал мне, что ей теперь не до того, потому что Фотий умирает.
Вечером того же
дня Егор Егорыч поехал к Сперанскому, где у него
дело обошлось тоже не без спора, и на одно замечание, которое сделал Михаил Михайлыч
по поводу высылки Татариновой, о чем тогда только и толковало все высшее общество Петербурга, Егор Егорыч воскликнул...
Когда это объяснение было прочитано в заседании, я, как председатель и как человек, весьма близко стоявший к Иосифу Алексеичу и к Федору Петровичу, счел себя обязанным заявить, что от Иосифа Алексеича не могло последовать разрешения, так как он, удручаемый тяжкой болезнью, года за четыре перед тем передал все
дела по ложе Федору Петровичу, от которого Василий Дмитриевич, вероятно, скрыл свои занятия в другой ложе, потому что, как вы сами знаете, у нас строго воспрещалось быть гроссмейстером в отдаленных ложах.
Вместо того, чтобы начать свое руководство со временем, Егор Егорыч,
по свойственной ему нетерпеливости и торопливости, в тот же
день, приехав после этого разговора с Сусанной домой, принялся составлять для нее экстракт из книги Сен-Мартена.
Ее начал серьезно лечить Сверстов, объявивши Егору Егорычу и Сусанне, что старуха поражена нервным параличом и что у нее все более и более будет пропадать связь между мозгом и языком, что уже и теперь довольно часто повторялось; так, желая сказать: «Дайте мне ложку!» — она говорила: «Дайте мне лошадь!» Муза с самого первого
дня приезда в Кузьмищево все посматривала на фортепьяно, стоявшее в огромной зале и про которое Муза
по воспоминаниям еще детства знала, что оно было превосходное, но играть на нем она не решалась, недоумевая, можно ли так скоро после смерти сестры заниматься музыкой.
Когда молодой человек, отпущенный, наконец, старым камердинером, вошел в залу, его с оника встретила Муза, что было и не мудрено, потому что она целые
дни проводила в зале под предлогом якобы игры на фортепьяно, на котором, впрочем, играла немного и все больше смотрела в окно, из которого далеко было видно, кто едет
по дороге к Кузьмищеву.
В результате всего этого на четвертый же
день Егор Егорыч за обедом, за которым ради чего-то появилось шампанское, разлитое Антипом Ильичом
по бокалам, вдруг встал с своего места и провозгласил с поднятием бокала...
— Вы, конечно, понимаете, что по-русски оно значит каменщик, и масоны этим именем назвались в воспоминание Соломона [Соломон — царь израильский в 1020-980 годах до нашей эры.], который, как вы тоже, вероятно, учили в священной истории, задумал построить храм иерусалимский; главным строителем и архитектором этого храма он выбрал Адонирама; рабочих для постройки этого храма было собрано полтораста тысяч, которых Адонирам
разделил на учеников, товарищей и мастеров, и каждой из этих степеней он дал символическое слово: ученикам Иоакин, товарищам Вооз, а мастерам Иегова, но так, что мастера знали свое наименование и наименование низших степеней, товарищи свое слово и слово учеников, а ученики знали только свое слово.
— Теперь, моя прелесть, довольно поздно, — сказала в ответ на это gnadige Frau, — а об этом придется много говорить; кроме того, мне трудно будет объяснить все на словах; но лучше вот что… завтрашний
день вы поутру приходите в мою комнату, и я вам покажу такой ковер, который я собственными руками вышила
по канве.
Беру смелость напомнить Вам об себе: я старый Ваш знакомый, Мартын Степаныч Пилецкий, и
по воле божией очутился нежданно-негаданно в весьма недалеком от Вас соседстве — я гощу в усадьбе Ивана Петровича Артасьева и несколько
дней тому назад столь сильно заболел, что едва имею силы начертать эти немногие строки, а между тем,
по общим слухам, у Вас есть больница и при оной искусный и добрый врач. Не будет ли он столь милостив ко мне, чтобы посетить меня и уменьшить хоть несколько мои тяжкие страдания.
Лично я, впрочем, выше всего ценил в Мартыне Степаныче его горячую любовь к детям и всякого рода дурачкам: он способен был целые
дни их занимать и забавлять, хотя в то же время я смутно слышал историю его выхода из лицея, где он был инспектором классов и где аки бы его обвиняли; а, по-моему, тут были виноваты сами мальчишки, которые, конечно, как и Александр Пушкин, затеявший всю эту историю, были склоннее читать Апулея [Апулей (II век) — римский писатель, автор знаменитого романа «Золотой осел» («Метаморфозы»).] и Вольтера, чем слушать Пилецкого.
Затем она недолго медлила и на другой же
день, сойдясь с Сусанной в неосвещенной зале и начав ходить с ней,
по обыкновению, под руку, заговорила...
Потом, в тот же
день об этом намерении узнала gnadige Frau и выразила, с своей стороны, покорнейшую просьбу взять ее с собой,
по той причине, что она никогда еще не видала русских юродивых и между тем так много слышала чудесного об этих людях.
Вся комната его была пропитана ладаном, которым Андреюшка раз
по десяти на
день заставлял сестру курить.
Устроив это, Тулузов разослал именитым лицам города пригласительные билеты о том, чтобы они посетили панихиды
по Петре Григорьиче, а равно и долженствующее через
день последовать погребение его.
На это желание мужа Катрин немножко поморщилась: прежде всего ей не понравилось, что на их обеденных беседах будет присутствовать посторонний человек, а Катрин все часы
дня и ночи желала бы оставаться с глазу на глаз с мужем; сверх того, не имея ничего против управляющего и находя его умным и даже,
по наружности своей, красивым, она вместе с тем чувствовала какую-то непонятную неловкость от его лукаво-рысьего взгляда.
Целый
день он бродил
по полям и
по лесу и, возвратясь довольно поздно домой, почти прокрался в кабинет, позвал потихоньку к себе своего камердинера и велел ему подать себе… не есть, — нет, а одного только вина… и не шампанского, а водки.
Ченцов отослал камердинера спать и,
по уходе того, взял графин и через горлышко вытянул его почти до
дна.
— Вам, по-моему, нечего писать ему в настоящую минуту! — заметила Сусанна. — Укорять его, что он женился на Катрин, вы не станете, потому что этим вы их только оскорбите! Они, вероятно, любят друг друга!.. Иное
дело, если Валерьян явится к вам или напишет вам письмо, то вы, конечно, не отвергнете его!
«На
днях я узнал, — писал Зверев (он говорил неправду: узнал не он, а Миропа Дмитриевна, которая, будучи руководима своим природным гением, успела разнюхать все подробности), — узнал, что
по почтовому ведомству очистилось в Вашей губернии место губернского почтмейстера, который
по болезни своей и
по неудовольствию с губернатором смещен. Столь много ласкаемый
по Вашему письму Александром Яковлевичем, решился я обратиться с просьбой к нему о получении этого места».