Беру смелость напомнить Вам об себе: я старый Ваш знакомый, Мартын Степаныч Пилецкий, и по воле божией очутился нежданно-негаданно в весьма недалеком от Вас соседстве — я гощу в усадьбе Ивана Петровича Артасьева и несколько дней тому назад столь сильно заболел, что едва имею силы начертать эти немногие строки, а между тем, по общим слухам, у Вас есть больница и при оной искусный и добрый врач. Не будет ли он столь милостив ко мне, чтобы посетить меня и уменьшить хоть несколько мои тяжкие страдания.
— Но меня удивляет, — отвечал доктор, все еще остававшийся в недоумении, — что у них в союзе, как сказал мне Мартын Степаныч, был даже князь Александр Николаич Голицын.
Мартын же Степаныч свои доктрины практиковал уже и в жизни; отличительным свойством его была простота и чистота сердечная, соединенная с возвышенным умом и с искренней восторженностью!
Лично я, впрочем, выше всего ценил в Мартыне Степаныче его горячую любовь к детям и всякого рода дурачкам: он способен был целые дни их занимать и забавлять, хотя в то же время я смутно слышал историю его выхода из лицея, где он был инспектором классов и где аки бы его обвиняли; а, по-моему, тут были виноваты сами мальчишки, которые, конечно, как и Александр Пушкин, затеявший всю эту историю, были склоннее читать Апулея [Апулей (II век) — римский писатель, автор знаменитого романа «Золотой осел» («Метаморфозы»).] и Вольтера, чем слушать Пилецкого.
— И, по-моему, это благородно, — подхватил Сверстов, — и показывает действительно его снисходительность и любовь к детям. Теперь, впрочем, кажется, — присовокупил он с улыбкой, — Мартын Степаныч любит и почти боготворит одну только Екатерину Филипповну: он все почти время мне толковал, что она святая и что действительно имеет дар пророчества, так что я, грешный человек, заключил, что не существовало ли даже между ними плотской любви.
Это был, по-видимому, весьма хилый старик, с лицом совершенно дряблым; на голове у него совсем почти не оказывалось волос, а потому дома, в одиночестве, Мартын Степаныч обыкновенно носил колпак, а при посторонних и в гостях надевал парик; бакенбарды его состояли из каких-то седоватых клочков; уши Мартын Степаныч имел большие, торчащие, и особенно правое ухо, что было весьма натурально, ибо Мартын Степаныч всякий раз, когда начинал что-либо соображать или высказывал какую-нибудь тонкую мысль, проводил у себя пальцем за ухом.
Но все эти недостатки и странности Мартына Степаныча сторицею выкупались развитым почти до сократовских размеров лбом и при этом необыкновенно мечтательными серыми глазами, которым соответствовал мягкий, убеждающий голос, так что, кто бы ни слушал Мартына Степаныча, никогда никто не мог усомниться в том, что говоримое им идет из глубины его сердечного убеждения.
— Как вам сказать? Нервы стали как будто бы поспокойнее, — отвечал Мартын Степаныч. — Но позвольте мне однако, мой дорогой друг, взглянуть попристальнее на вас! — обратился он к Егору Егорычу и всматриваясь в того. — Вы молодец, юноша еще!
— Позвольте, — возразил ему на это Мартын Степаныч, — я — давно, конечно, это было — читал об умном делании на испанском языке, но, опять-таки повторяю, подробности совершенно утратились у меня из головы.
— Нет, и не видал даже никогда, но слыхал, что она умная, искренно верующая в свой дар пророчества, весьма сострадальная к бедным и больным; тут у них, в их согласии, был членом живописец Боровиковский, талантливый художник, но, как говорили тогда, попивал; Екатерина Филипповна сообща с Мартыном Степанычем, как самые нежные родители, возились с ним, уговаривали его, стыдили, наконец, наказывали притворным аки бы гневом на него.
Иван Петрович Артасьев, у которого, как мы знаем, жил в деревне Пилецкий, прислал в конце фоминой недели Егору Егорычу письмо, где благодарил его за оказанное им участие и гостеприимство Мартыну Степанычу, который действительно, поправившись в здоровье, несколько раз приезжал в Кузьмищево и прогащивал там почти по неделе, проводя все время в горячих разговорах с Егором Егорычем и Сверстовым о самых отвлеченных предметах по части морали и философии.
«Мартын Степаныч; теперь уже возвратившийся ко мне в город, — объяснял в своем письме Артасьев, — питает некоторую надежду уехать в Петербург, и дай бог, чтобы это случилось, а то положение сего кроткого старца посреди нас печально: в целом городе один только я приютил его; другие же лица бежали от него, как от зачумленного, и почти вслух восклицали: «он сосланный, сосланный!..», — и никто не спросил себя, за что же именно претерпевает наказание свое Мартын Степаныч?
И добряк хотел было Тулузова ввести в комнату к Мартыну Степанычу, до сих пор еще проживавшему у него и тщетно ждавшему разрешения воротиться в Петербург. Тулузов уклонился от этого приглашения и сказал, что он просит это дело вести пока конфиденциально.
Добряк Артасьев, не медля ни минуты, поспешил прийти к другу своему Пилецкому, чтобы передать ему, какие есть в русской земле добрые и великодушные люди. Мартына Степаныча тоже обрадовала и умилила эта новость.
— Я статский советник Урбанович-Пилецкий и, по распоряжению правительства, возвращаюсь в Петербург обратно! — проговорил заискивающим голосом Мартын Степаныч, подходя к Аггею Никитичу.
— Нет, но я прислан был в здешний город на временное житье, а теперь мне снова разрешено возвратиться в Петербург, — объяснил не совсем определенно Мартын Степаныч.
— Благодарю вас, перекладка меня не затруднит, потому что со мной всего один небольшой чемодан, и я даже боюсь отчасти проходных экипажей, в одном из коих раз уже и приехал сюда, — проговорил, несколько ядовито усмехнувшись, Мартын Степаныч.
При таком вопросе Аггея Никитича Мартын Степаныч призадумался несколько: ему помстилось, что не шпион ли это какой-нибудь, потому что так к нему навязывается; но, взглянув на открытую и простодушную физиономию Аггея Никитича, он отвергнул это предположение и отвечал...
— Да я просил бы вас завтра часов в семь вечера выехать, чтобы нам не опоздать на именины; живу я у директора гимназии Ивана Петровича Артасьева, — проговорил Мартын Степаныч.
Мартын Степаныч, с своей стороны, тоже был совсем готов к отъезду, каковой несколько замедлился тем, что Иван Петрович, прощаясь с другом своим и вообразив, что это, может быть, навсегда, расчувствовался и расплакался, как женщина, а потом, неизвестно почему, очень долго целовался с Аггеем Никитичем, с которым и знаком был весьма мало.
— С великим удовольствием! — произнес, слегка улыбнувшись, Мартын Степаныч. — Мистицизм есть известного рода философско-религиозное учение, в котором поэтому два элемента: своя философия и свое вероучение.
Аггей Никитич, инстинктивно понявши, что он в первом своем вопросе что-то такое проврался, уже молчал и только с глубоким вниманием слушал Мартына Степаныча, который ему далее толковал...
— В этом состоянии, — продолжал поучать Мартын Степаныч, — мистики думают созерцать идею мира прямо, непосредственно, как мы видим глазами предметы мира внешнего.
Мартын Степаныч провел у себя за ухом и, видимо, постарался перевести известное определение идеи, что она есть абсолютное тожество мысли с предметностью, на более понятный для Аггея Никитича язык.
После этого каждого скачущего улана может осенить дух святой!» — подумал он; но тут, как нарочно, пришел ему на память апостол Павел, который тоже ехал на коне, когда услышал глас с небеси: «Савле, Савле, что мя гониши?» — «Удивительно и непонятно», — повторял мысленно Аггей Никитич, а вместе с тем ему ужасно хотелось спросить, что неужели и Мартын Степаныч участвовал в этом кружке; но, по деликатности своей, он не сделал того и погрузился в грустные размышления о своих скудных знаниях и о своем малопонимании.
Мартын Степаныч тоже впал в созерцательное состояние, и трудно сказать, что в эти минуты проносилось перед его старческим умом: размышлял ли он о грядущей судьбе скачущих, или только вспоминал об обожаемой им Екатерине Филипповне.
Приезд Зверева и Пилецкого был в Кузьмищеве совершенною неожиданностью. Первый их встретил проходивший по зале доктор Сверстов. Узнав Мартына Степаныча, он радостно воскликнул...
Старик дружески пожал мне руку и напомнил о книгах; Черевин и Мартынов, против обыкновения, даже обняли меня; одна Анна Ивановна гневно сунула мне в губы свою костлявую руку и не поцеловала в щеку, как она, и очень ласково, делывала это прежде.
Отъехать вёрст на сорок от берега, где твёрдая совсем уже земля и кое-какой лес, не слышно, не видно моря, – всё-таки легче, а здесь белесоватый залив, будто упавший откуда-то глаз с бельмом, белое небо в тумане, где только мартыны доказывают, что это ещё не последняя белизна, сонное солнце, сонный плеск серебряной рыбы, – будто на пришельца, смотрят на человека, и вся бескрайность словно лениво ждёт, когда же будут белые ночи или покроется всё снегом.
Мартын молился о том, чтобы она не заметила соблазнительной тропинки как раз над ним.
Жгло меня солнце, сушило, а хищный мартын белоснежный в небе кружился, и с ним моя смерть приближалась.
Отъехать вёрст на сорок от берега, где твёрдая совсем уже земля и кое-какой лес, не слышно, не видно моря, – всё-таки легче, а здесь белесоватый залив, будто упавший откуда-то глаз с бельмом, белое небо в тумане, где только мартыны доказывают, что это ещё не последняя белизна, сонное солнце, сонный плеск серебряной рыбы, – будто на пришельца, смотрят на человека, и вся бескрайность словно лениво ждёт, когда же будут белые ночи или покроется всё снегом.