Неточные совпадения
Ардальон Васильевич в другом отношении тоже не менее супруги своей смирял себя: будучи от природы злейшего и крутейшего характера, он
до того унижался и кланялся перед дворянством,
что те наконец выбрали его в исправники, надеясь на его доброту и услужливость; и он в самом деле был добр и услужлив.
Во все это время Сережа
до неистовства зевал, так
что у него покраснели даже его красивые глаза.
Анна Гавриловна, видевшая,
что господа, должно быть,
до чего-то не совсем приятного между собою договорились, тоже поспешила посмягчить это.
Ванька молчал. Дело в том,
что он имел довольно хороший слух, так
что некоторые песни с голосу играл на балалайке. Точно так же и склады он запоминал по порядку звуков, и когда его спрашивали, какой это склад, он начинал в уме: ба, ва, га, пока доходил
до того, на который ему пальцами указывали. Более же этого он ничего не мог ни припомнить, ни сообразить.
Павлу это предложение
до такой степени казалось мало возможным,
что он боялся еще ему и верить.
Шишмарев и семиклассник последовали за Николаем Силычем.
Что касается
до Гаврила Насосыча, то жена его, давно уже севшая в сани, несколько раз присылала за ним, и его едва-едва успели оторвать от любимой им водки.
Громадное самолюбие этого юноши
до того было уязвлено неудачею на театре,
что он был почти не в состоянии видеть Павла, как соперника своего на драматическом поприще; зато сей последний, нельзя сказать, чтобы не стал в себе воображать будущего великого актера.
Мари вся покраснела, и надо полагать,
что разговор этот она передала от слова
до слова Фатеевой, потому
что в первый же раз, как та поехала с Павлом в одном экипаже (по величайшему своему невниманию, муж часто за ней не присылал лошадей, и в таком случае Имплевы провожали ее в своем экипаже, и Павел всегда сопровождал ее), — в первый же раз, как они таким образом поехали, m-me Фатеева своим тихим и едва слышным голосом спросила его...
Скука им овладела
до неистовства — и главное оттого,
что он не мог видаться с Мари.
Рвение Павла в этом случае
до того дошло,
что он эту повесть тотчас же сам переписал, и как только по выздоровлении пошел к Имплевым, то захватил с собой и произведение свое.
Есперу Иванычу тоже хотелось: ему, может быть, даже думалось,
что один вид и присутствие
до сих пор еще любимой женщины оживят его.
— Совсем уж один останусь! — проговорил Павел и сделался так печален,
что Мари, кажется, не в состоянии была его видеть и беспрестанно нарочно обращалась к Фатеевой, но той тоже было, по-видимому, не
до разговоров. Павел, посидев немного, сухо раскланялся и ушел.
Павел почти бегом пробежал переходы
до комнаты Мари, но там его не пустили, потому
что укладывали белье.
Совестливые
до щепетильности, супруг и супруга — из того,
что они с Павла деньги берут, — бог знает как начали за ним ухаживать и беспрестанно спрашивали его: нравится ли ему стол их, тепло ли у него в комнате?
Павел находил,
что это все превосходно, и принялся вместе с тем заниматься латинским языком
до неистовства: страницы по четыре он обыкновенно переводил из Цицерона [Цицерон Марк Туллий (106-43
до нашей эры) — древнеримский оратор, философ и политический деятель.] и откалывал их Семену Яковлевичу, так
что тот едва успевал повторять ему: «Так, да, да!»
Все это в соединении с постом, который строжайшим образом наблюдался за столом у Крестовниковых, распалило почти
до фанатизма воображение моего героя, так
что к исповеди он стал готовиться, как к страшнейшему и грознейшему акту своей жизни.
В доме Крестовниковых, как и водится, последовало за полнейшим постом и полнейшее пресыщение: пасха, кулич, яйца, ветчина, зеленые щи появились за столом, так
что Павел, наевшись всего этого, проспал, как мертвый, часов
до семи вечера, проснулся с головной болью и, только уже напившись чаю, освежился немного и принялся заниматься Тацитом [Тацит (около 55 — около 120) — древнеримский историк.].
Он последнее время стал
до глубины души ненавидеть Симонова, потому
что тот беспрестанно его ругал за глупость и леность.
— Нет-с! — отвечал Ванька решительно, хотя, перед тем как переехать Павлу к Крестовникову, к нему собрались все семиклассники и перепились
до неистовства; и даже сам Ванька, проводив господ, в сенях шлепнулся и проспал там всю ночь. — Наш барин, — продолжал он, — все более в книжку читал…
Что ни есть и я, Михайло Поликарпыч, так грамоте теперь умею; в какую только должность прикажете, пойду!
— Но ведь у нас жалованье —
что же?.. — отвечал кадет, пожав плечами. — Главное проценты с подрядчиков, — иногда одних работ на дистанции доходит тысяч
до пятидесяти.
Мари в самом деле, — когда Павел со свойственною всем юношам болтливостью, иногда по целым вечерам передавал ей свои разные научные и эстетические сведения, — вслушивалась очень внимательно, и если делала какое замечание, то оно ясно показывало,
что она
до тонкости уразумевала то,
что он ей говорил.
—
Что ж вам за дело
до людей!.. — воскликнул он сколь возможно более убедительным тоном. — Ну и пусть себе судят, как хотят! — А
что, Мари, скажите, знает эту грустную вашу повесть? — прибавил он: ему давно уже хотелось поговорить о своем сокровище Мари.
— Говорил я тебе:
до чего тебя довел твой университет-то; плюнь на него, да и поезжай в Демидовское!
— Не знаю, — отвечал Макар Григорьев, как бы нехотя. — Конечно,
что нам судить господ не приходится, только то,
что у меня с самых первых пор, как мы под власть его попали, все что-то неладно с ним пошло, да и
до сей поры, пожалуй, так идет.
— Да нашу Марью Николаевну и вас — вот
что!.. — договорилась наконец Анна Гавриловна
до истинной причины, так ее вооружившей против Фатеевой. — Муж ее как-то стал попрекать: «Ты бы, говорит, хоть с приятельницы своей, Марьи Николаевны, брала пример — как себя держать», а она ему вдруг говорит: «
Что ж, говорит, Мари выходит за одного замуж, а сама с гимназистом Вихровым перемигивается!»
—
Что за вздор такой! Оставь меня!.. — сказал Павел, которому в настоящую минуту было вовсе не
до претензии Ивана.
Павел снова прилег на свою постель и сейчас же заснул, и проспал часов
до двенадцати, так
что даже Ванька, и сам проспавший часов
до десяти, разбудил его и проговорил ему с некоторым укором...
Он чувствовал некоторую неловкость сказать об этом Мари; в то же время ему хотелось непременно сказать ей о том для того, чтобы она знала,
до чего она довела его, и Мари, кажется, поняла это, потому
что заметно сконфузилась.
Воспитанный в благочинии семейной и провинциальной жизни, где считалось,
что если чиновник — так чиновник, монах — так монах, где позволялось родить только женщинам замужним, где девушек он привык видеть
до последнего крючка застегнутыми, — тут он вдруг встретил бог знает
что такое!
«Что-то он скажет мне, и в каких выражениях станет хвалить меня?» — думал он все остальное время
до вечера: в похвале от профессора он почти уже не сомневался.
— Ну, батюшка, — обратился он как-то резко к Неведомову, ударяя того по плечу, — я сегодня кончил Огюста Конта [Конт Огюст (1798—1857) — французский буржуазный философ, социолог, субъективный идеалист, основатель так называемого позитивизма.] и могу сказать,
что все,
что по части философии знало
до него человечество, оно должно выкинуть из головы, как совершенно ненужную дрянь.
Помилуйте, одно это, — продолжал кричать Салов, как бы больше уже обращаясь к Павлу: — Конт разделил философию на теологическую, метафизическую и положительную: это верх,
до чего мог достигнуть разум человеческий!
Я очень хорошо понимаю,
что разум есть одна из важнейших способностей души и
что, действительно, для него есть предел,
до которого он может дойти; но вот тут-то, где он останавливается, и начинает, как я думаю, работать другая способность нашей души — это фантазия, которая произвела и искусства все и все религии и которая, я убежден, играла большую роль в признании вероятности существования Америки и подсказала многое к открытию солнечной системы.
— Да, и тут замечательно то,
что, по собранным справкам, она ему надавала
до полфунта мышьяку, а при анатомировании нашли самый вздор, который мог к нему войти в кровь при вдыхании, как железозаводчику.
— Очень многому! — отвечал он. — Покуда существуют другие злоупотребительные учреждения,
до тех пор о суде присяжных и думать нечего: разве может существовать гласный суд, когда произвол административных лиц доходит бог знает
до чего, — когда существует крепостное право?.. Все это на суде, разумеется, будет обличаться, обвиняться…
Тот сейчас же его понял, сел на корточки на пол, а руками уперся в пол и, подняв голову на своей длинной шее вверх, принялся тоненьким голосом лаять — совершенно как собаки, когда они вверх на воздух на кого-то и на что-то лают; а Замин повалился, в это время, на пол и начал, дрыгая своими коротенькими ногами, хрипеть и визжать по-свинячьи. Зрители, не зная еще в
чем дело, начали хохотать
до неистовства.
Макар Григорьев видал всех, бывавших у Павла студентов, и разговаривал с ними: больше всех ему понравился Замин, вероятно потому,
что тот толковал с ним о мужичках, которых, как мы знаем, Замин сам
до страсти любил, и при этом, разумеется, не преминул представить, как богоносцы, идя с образами на святой неделе, дикими голосами поют: «Христос воскресе!»
Кроме того, Замин представил нищую старуху и лающую на нее собаку, а Петин передразнил Санковскую [Санковская Екатерина Александровна (1816—1872) — прима-балерина московского балета.] и особенно живо представил, как она выражает ужас, и сделал это так, как будто бы этот ужас внушал ему черноватый господин: подлетит к нему, ужаснется, закроет лицо руками и убежит от него, так
что тот даже обиделся и, выйдя в коридор, весь вечер
до самого ужина сидел там и курил.
Становая своею полною фигурой напомнила ему г-жу Захаревскую, а солидными манерами — жену Крестовникова. Когда вышли из церкви, то господин в синем сюртуке подал ей манто и сам уселся на маленькую лошаденку, так
что ноги его почти доставали
до земли. На этой лошаденке он отворил для господ ворота. Становая, звеня колокольцами, понеслась марш-марш вперед. Павел поехал рядом с господином в синем сюртуке.
Добров сел, потупился и начал есть, беря рукою хлеб — как берут его обыкновенно крестьяне. Все кушанья были, видимо, даровые: дареная протухлая соленая рыба от торговца съестными припасами в соседнем селе, наливка, настоенная на даровом от откупщика вине, и теленок от соседнего управляющего (и теленок, должно быть, весьма плохо выкормленный), так
что Павел дотронуться ни
до чего не мог: ему казалось,
что все это так и провоняло взятками!
Он почувствовал,
что рука ее сильно при этом дрожала.
Что касается
до наружности, то она значительно похорошела: прежняя, несколько усиленная худоба в ней прошла, и она сделалась совершенно бель-фам [Бель-фам — видная, представительная, полная женщина.], но грустное выражение в лице по-прежнему, впрочем, оставалось.
— Но,
что вам за дело
до ее любовников и детей? — воскликнул Павел. — Вы смотрите, добрая ли она женщина или нет, умная или глупая, искренно ли любит этого скота-графа.
У Еспера Иваныча он застал, как и следует у новорожденного, в приемных комнатах некоторый парад. Встретивший его Иван Иваныч был в белом галстуке и во фраке; в зале был накрыт завтрак; но видно было,
что никто ни к одному блюду и не прикасался. Тут же Павел увидел и Анну Гавриловну; но она
до того постарела,
что ее узнать почти было невозможно!
— Нет, кузина, я решительно не в состоянии этого слышать! — воскликнул он. — Дядя, вероятно, не заметит,
что я уйду.
До свиданья! — проговорил он, протягивая ей руку.
— Не слепой быть, а, по крайней мере, не выдумывать, как делает это в наше время одна прелестнейшая из женщин, но не в этом дело: этот Гомер написал сказание о знаменитых и достославных мужах Греции, описал также и богов ихних, которые беспрестанно у него сходят с неба и принимают участие в деяниях человеческих, — словом, боги у него низводятся
до людей, но зато и люди, герои его, возводятся
до богов; и это
до такой степени, с одной стороны, простое, а с другой — возвышенное создание,
что даже полагали невозможным, чтобы это сочинил один человек, а думали,
что это песни целого народа, сложившиеся в продолжение веков, и
что Гомер только собрал их.
Инвентари
до известной степени ограничивали хозяйственный и отчасти личный произвол помещика по отношению к крестьянам.] сделали некоторым образом шаг к тому! — присовокупил Марьеновский; но присовокупил совершенно тихим голосом, видя,
что горничная и Иван проходят часто по комнате.
—
Что уж, какое дело, — произнес тот невеселым голосом, — возьмите покамест у меня оброчные деньги; а я напишу,
что еще прежде,
до получения письма от папеньки, выдал их вам.
— Это один мой товарищ, про которого учитель математики говорил,
что он должен идти по гримерской части, где сути-то нет, а одна только наружность, — и он эту наружность выработал в себе
до последней степени совершенства.
— Оттого,
что мне не
до того теперь… не
до театров ваших, — проговорила Каролина Карловна и потупилась; на глазах у ней навернулись слезы.
— Ну,
что же делать, очень жаль! — говорил Павел, находя и со своей стороны совершенно невозможным, чтобы она в этом положении появилась на сцене. —
До свиданья! — сказал он и ушел опять к Анне Ивановне, которая была уже в шляпке. Он посадил ее на нарочно взятого лихача, и они понеслись на Никитскую. Фатееву Павел в эту минуту совершенно забыл. Впереди у него было искусство и мысль о том, как бы хорошенько выучить Анну Ивановну сыграть роль Юлии.