Неточные совпадения
— Он у меня, ваше превосходительство,
один! — отвечал полковник. — Здоровья слабого… Там, пожалуй,
как раз затрут… Знаю я эту военную службу, а в нынешних армейских полках и сопьется еще, пожалуй!
Но вряд ли все эти стоны и рыдания ее не были устроены нарочно, только для
одного барина; потому что, когда Павел нагнал ее и сказал ей: «Ты скажи же мне,
как егерь-то придет!» — «Слушаю, батюшка, слушаю», — отвечала она ему совершенно покойно.
Маремьяна Архиповна знала, за что ее бьют, — знала,
как она безвинно в этом случае терпит; но ни
одним звуком, ни
одной слезой никому не пожаловалась, чтобы только не повредить службе мужа.
Картины эти, точно так же,
как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их нарисовал для Еспера Иваныча
один художник, кротчайшее существо, который, тем не менее, совершил государственное преступление, состоявшее в том, что к известной эпиграмме.
Имплева княгиня сначала совершенно не знала; но так
как она
одну осень очень уж скучала, и у ней совершенно не было под руками никаких книг, то ей кто-то сказал, что у помещика Имплева очень большая библиотека.
Анна Гавриловна, — всегда обыкновенно переезжавшая и жившая с Еспером Иванычем в городе, и видевши, что он почти каждый вечер ездил к князю, — тоже, кажется, разделяла это мнение, и
один только ум и высокие качества сердца удерживали ее в этом случае: с достодолжным смирением она сознала, что не могла же собою наполнять всю жизнь Еспера Иваныча, что, рано или поздно, он должен был полюбить женщину, равную ему по положению и по воспитанию, — и
как некогда принесла ему в жертву свое материнское чувство, так и теперь задушила в себе чувство ревности, и (что бы там на сердце ни было) по-прежнему была весела, разговорчива и услужлива, хотя впрочем, ей и огорчаться было не от чего…
Она горячо любила Имплева и презирала мужа, но никогда, ни при
каких обстоятельствах жизни своей, из
одного чувства самоуважения, не позволила бы себе пасть.
— Мне жид-с
один советовал, — продолжал полковник, — «никогда, барин, не покупайте старого платья ни у попа, ни у мужика; оно у них все сопрело; а покупайте у господского человека: господин сошьет ему новый кафтан;
как задел за гвоздь, не попятится уж назад, а так и раздерет до подола. «Э, барин новый сошьет!» Свежехонько еще, а уж носить нельзя!»
Павел во всю жизнь свою, кроме
одной скрипки и плохих фортепьян, не слыхивал никаких инструментов; но теперь, при звуках довольно большого оркестра, у него
как бы вся кровь пришла к сердцу; ему хотелось в
одно и то же время подпрыгивать и плакать.
Точно чудовища
какие высились огромные кулисы, задвинутые
одна на другую, и за ними горели тусклые лампы, — мелькали набеленные и не совсем красивые лица актеров и их пестрые костюмы.
Вслед за этой четой скоро наполнились и прочие кресла, так что из дырочки в переднем занавесе видны стали только
как бы сплошь
одна с другой примкнутые головы человеческие.
В учителя он себе выбрал, по случаю крайней дешевизны, того же Видостана, который, впрочем, мог ему растолковать
одни только ноты, а затем Павел уже сам стал разучивать,
как бог на разум послал, небольшие пьески; и таким образом к концу года он играл довольно бойко; у него даже нашелся обожатель его музыки,
один из его товарищей, по фамилии Живин, который прослушивал его иногда по целым вечерам и совершенно искренно уверял, что такой игры на фортепьянах с подобной экспрессией он не слыхивал.
У Николая Силыча в каждом почти классе было по
одному такому,
как он называл, толмачу его; они обыкновенно могли говорить с ним, что им было угодно, — признаваться ему прямо, чего они не знали, разговаривать, есть в классе, уходить без спросу; тогда
как козлищи, стоявшие по углам и на коленях, пошевелиться не смели, чтобы не стяжать нового и еще более строгого наказания: он очень уж уважал ум и ненавидел глупость и леность, коими, по его выражению, преизбыточествует народ российский.
Одно новое обстоятельство еще более сблизило Павла с Николаем Силычем. Тот был охотник ходить с ружьем. Павел,
как мы знаем, в детстве иногда бегивал за охотой, и как-то раз, идя с Николаем Силычем из гимназии, сказал ему о том (они всегда почти из гимназии ходили по
одной дороге, хотя Павлу это было и не по пути).
Мари вся покраснела, и надо полагать, что разговор этот она передала от слова до слова Фатеевой, потому что в первый же раз,
как та поехала с Павлом в
одном экипаже (по величайшему своему невниманию, муж часто за ней не присылал лошадей, и в таком случае Имплевы провожали ее в своем экипаже, и Павел всегда сопровождал ее), — в первый же раз,
как они таким образом поехали, m-me Фатеева своим тихим и едва слышным голосом спросила его...
Одна только совершенно юношеская неопытность моего героя заставляла его восхищаться голубоокою кузиною и почти совершенно не замечать стройную,
как пальма, m-me Фатееву.
Когда, в начале службы, священник выходил еще в
одной епитрахили и на клиросе читал только дьячок, Павел беспрестанно переступал с ноги на ногу, для развлечения себя, любовался,
как восходящее солнце зашло сначала в окна алтаря, а потом стало проникать и сквозь розовую занавеску, закрывающую резные царские врата.
Особенно на Павла подействовало в преждеосвященной обедне то, когда на средину церкви вышли двое, хорошеньких,
как ангелы, дискантов и начали петь: «Да исправится молитва моя, яко кадило пред тобою!» В это время то
одна половина молящихся, то другая становится на колени; а дисканты все продолжают петь.
— Ну да,
как же ведь, благодетель!.. Ему, я думаю, все равно, куда бы ты ни заехал — в Москву ли, в Сибирь ли, в Астрахань ли; а я
одними мнениями измучусь, думая, что ты один-одинехонек, с Ванькой-дураком, приедешь в этакой омут,
как Москва: по
одним улицам-то ходя, заблудишься.
— Еще
как!.. Мне mademoiselle Травайль, какая-нибудь фигурантка, двадцать тысяч стоила… Maman так этим огорчена была и сердилась на меня; но я, по крайней мере, люблю театр, а Утвинов почти никогда не бывал в театре; он и с madame Сомо познакомился в
одном салоне.
— Никак уж!.. Но скажите,
как же вы, однако, и давно ли вы здесь?.. — спросил Павел в
одно и то же время сконфуженным и обрадованным голосом.
— Да ты меня больше стеснишь: я измучусь, думая,
как ты
один поедешь!
— Да нашу Марью Николаевну и вас — вот что!.. — договорилась наконец Анна Гавриловна до истинной причины, так ее вооружившей против Фатеевой. — Муж ее как-то стал попрекать: «Ты бы, говорит, хоть с приятельницы своей, Марьи Николаевны, брала пример —
как себя держать», а она ему вдруг говорит: «Что ж, говорит, Мари выходит за
одного замуж, а сама с гимназистом Вихровым перемигивается!»
Мари, оставшись
одна, задумалась. «
Какой поэтический мальчик!» — произнесла она сама с собою. — «Но за что же он так ненавидит меня?» — прибавила она после короткого молчания, и искренняя, непритворная грусть отразилась на ее лице.
В это время в
одном из номеров с шумом отворилась дверь, и на пороге ее показалась молодая девушка в
одном только легоньком капоте, совершенно не застегнутом на груди, в башмаках без чулок, и с головой непричесанной и растрепанной, но собой она была прехорошенькая и,
как видно, престройненькая и преэфирная станом.
Павлу, по преимуществу, в новом его знакомом нравилось то, что тот,
как ему казалось, ни
одного шагу в жизни не сделал без того, чтобы не дать себе отчету, зачем и почему он это делает.
Вот этот цветок, употреби его для обоняния — он принесет пользу; вкуси его — и он — о, чудо перемены! — смертью тебя обледенит,
как будто в нем две разнородные силы:
одна горит живительным огнем, другая веет холодом могилы; такие два противника и в нас: то — благодать и гибельные страсти, и если овладеют страсти нашею душой, завянет навсегда пленительный цветок».
— Выкинуть-с! — повторил Салов резким тоном, — потому что Конт прямо говорит: «Мы знаем
одни только явления, но и в них не знаем —
каким способом они возникли, а можем только изучать их постоянные отношения к другим явлениям, и эти отношения и называются законами, но сущность же каждого предмета и первичная его причина всегда были и будут для нашего разума — terra incognita». [неизвестная земля, область (лат.).]
Помилуйте,
одно это, — продолжал кричать Салов,
как бы больше уже обращаясь к Павлу: — Конт разделил философию на теологическую, метафизическую и положительную: это верх, до чего мог достигнуть разум человеческий!
— А, это уж, видно, такая повальная на всех! — произнес насмешливо Салов. — Только у
одних народов, а именно у южных,
как, например, у испанцев и итальянцев, она больше развивается, а у северных меньше. Но не в этом дело: не будем уклоняться от прежнего нашего разговора и станем говорить о Конте. Вы ведь его не читали? Так, да? — прибавил он ядовито, обращаясь к Неведомову.
— Потому что, — продолжал Неведомов тем же спокойным тоном, — может быть, я, в этом случае, и не прав, — но мне всякий позитивный, реальный, материальный,
как хотите назовите, философ уже не по душе, и мне кажется, что все они чрезвычайно односторонни: они думают, что у человека
одна только познавательная способность и есть — это разум.
Я очень хорошо понимаю, что разум есть
одна из важнейших способностей души и что, действительно, для него есть предел, до которого он может дойти; но вот тут-то, где он останавливается, и начинает,
как я думаю, работать другая способность нашей души — это фантазия, которая произвела и искусства все и все религии и которая, я убежден, играла большую роль в признании вероятности существования Америки и подсказала многое к открытию солнечной системы.
— Нет-с, дала ответ, дала в том,
как думали лучшие умы,
как думали Вольтер [Вольтер (Франсуа Мари Аруэ) (1694—1778) — выдающийся французский писатель,
один из крупнейших деятелей эпохи Просвещения.], Конт.
— Я больше перелагаю-с, — подхватил Салов, — и для первого знакомства, извольте, я скажу вам
одно мое новое стихотворение. Господин Пушкин,
как, может быть, вам небезызвестно, написал стихотворение «Ангел»: «В дверях Эдема ангел нежный» и проч. Я на сию же тему изъяснился так… — И затем Салов зачитал нараспев...
—
Как же ему жениться, когда он сам
один едва с голоду не умирает?
Словом, он знал их больше по отношению к барям,
как полковник о них натолковал ему; но тут он начал понимать, что это были тоже люди, имеющие свои собственные желания, чувствования, наконец, права. Мужик Иван Алексеев, например, по
одной благородной наружности своей и по складу умной речи, был, конечно, лучше половины бар, а между тем полковник разругал его и дураком, и мошенником — за то, что тот не очень глубоко вбил стожар и сметанный около этого стожара стог свернулся набок.
Павел сам видел,
как полковник прогнал
одну девочку, забравшуюся в его огород — нарвать этого луку.
Павел дал шпоры своей лошади и поехал. Вся жизнь, которую он видел в стану, показалась ему, с
одной стороны, какою-то простою, а с другой — тяжелою, безобразною и исковерканною, точно кривулина
какая.
— У меня написана басня-с, — продолжал он, исключительно уже обращаясь к нему, — что
одного лацароне [Лацароне (итальян.) — нищий, босяк.] подкупили в Риме англичанина убить; он раз встречает его ночью в глухом переулке и говорит ему: «Послушай, я взял деньги, чтобы тебя убить, но завтра день святого Амвросия, а патер наш мне на исповеди строго запретил людей под праздник резать, а потому будь так добр, зарежься сам, а ножик у меня вострый, не намает уж никак!..» Ну,
как вы думаете — наш мужик русский побоялся ли бы патера, или нет?..
— Оттого, что я здесь слыву богоотступником. Уверяю вас! — отнесся Александр Иванович к Павлу. — Когда я с Кавказа приехал к
одной моей тетке, она вдруг мне говорит: — «Саша, перекрестись, пожалуйста, при мне!» Я перекрестился. — «Ах, говорит, слава богу,
как я рада, а мне говорили, что ты и перекреститься совсем не можешь, потому что продал черту душу!»
У Павла,
как всегда это с ним случалось во всех его увлечениях, мгновенно вспыхнувшая в нем любовь к Фатеевой изгладила все другие чувствования; он безучастно стал смотреть на горесть отца от предстоящей с ним разлуки… У него
одна только была мысль, чтобы как-нибудь поскорее прошли эти несносные два-три дня — и скорее ехать в Перцово (усадьбу Фатеевой). Он по нескольку раз в день призывал к себе кучера Петра и расспрашивал его, знает ли он дорогу в эту усадьбу.
Иван тоже,
как и путный, соскочил с козел и сначала пробежал по
одной дороге, а потом — по другой.
Павел, под влиянием мысли о назначенном ему свидании, начал
одну из самых страстных арий,
какую только он знал, и весь огонь, которым горела душа его,
как бы перешел у него в пальцы: он играл очень хорошо! M-me Фатеева, забыв всякую осторожность, впилась в него своими жгучими глазами, а m-lle Прыхина, закинув голову назад, только восклицала...
— Нет, этого не следует, — продолжал Неведомов своим спокойным тоном, — вы сами мне как-то говорили, что физиологи почти законом признают, что если женщина меняет свои привязанности, то первей всего она лишается
одного из величайших и драгоценнейших даров неба — это способности деторождения! Тут уж сама природа
как будто бы наказывает ее.
У Еспера Иваныча он застал,
как и следует у новорожденного, в приемных комнатах некоторый парад. Встретивший его Иван Иваныч был в белом галстуке и во фраке; в зале был накрыт завтрак; но видно было, что никто ни к
одному блюду и не прикасался. Тут же Павел увидел и Анну Гавриловну; но она до того постарела, что ее узнать почти было невозможно!
И она привела Павла в спальную Еспера Иваныча, окна которой были закрыты спущенными зелеными шторами, так что в комнате царствовал полумрак. На
одном кресле Павел увидел сидящую Мари в парадном платье, приехавшую,
как видно, поздравить новорожденного. Она похудела очень и заметно была страшно утомлена. Еспер Иваныч лежал, вытянувшись, вверх лицом на постели; глаза его как-то бессмысленно блуждали по сторонам; самое лицо было налившееся, широкое и еще более покосившееся.
—
Как же это —
один был влюблен в нее, а другой ее соблазнил?
— Да, но это название ужасно глупое; они были политеисты, то есть многобожники, тогда
как евреи, мы, христиане, магометане даже — монотеисты, то есть однобожники. Греческая религия была
одна из прекраснейших и плодовитейших по вымыслу; у них все страсти, все возвышенные и все низкие движения души олицетворялись в богах; ведь ты Венеру, богиню красоты, и Амура, бога любви, знаешь?
— Не слепой быть, а, по крайней мере, не выдумывать,
как делает это в наше время
одна прелестнейшая из женщин, но не в этом дело: этот Гомер написал сказание о знаменитых и достославных мужах Греции, описал также и богов ихних, которые беспрестанно у него сходят с неба и принимают участие в деяниях человеческих, — словом, боги у него низводятся до людей, но зато и люди, герои его, возводятся до богов; и это до такой степени, с
одной стороны, простое, а с другой — возвышенное создание, что даже полагали невозможным, чтобы это сочинил
один человек, а думали, что это песни целого народа, сложившиеся в продолжение веков, и что Гомер только собрал их.
— Я, душа моя, с приятелями хочу повидаться, — сказал он ей однажды, — но так
как ты меня к ним не пустишь, потому что тебе скучно будет проводить вечер
одной, то я позову их к себе!