Неточные совпадения
Прошел Великий пост, пора бы домой Мокею Данилычу, а его нет как нет. Письма Марко Данилыч в Астрахань пишет и к брату, и к знакомым;
ни от кого нет ответа. Пора б веселы́м пирком да
за свадебку, да нет одного жениха, а другой без брата не венчается. Мину́л цветной мясоед, настало крапивное заговенье. Петровки подоспели, про Мокея Данилыча
ни слуху
ни духу. Пали, наконец, слухи,
что ни Мокея,
ни смолокуровских приказчиков в Астрахани нет, откупные смолокуровские воды пустуют, остались ловцам не сданные.
— А вы уж не больно строго, — сказал на то Марко Данилыч. —
Что станешь делать при таком оскудении священства? Не то
что попа, читалок-то нашего согласу по здешней стороне
ни единой нет. Поневоле
за Терентьиху примешься… На Кéрженец разве не спосылать ли?.. В скиты?..
— Это гулена-то, гульба-то, — молвила Макрина. — Да у нас по всем обителям на общу трапезу ее составляют. Вкушать ее
ни за малый грех не поставляем, все едино
что морковь али свекла, плод дает в земле, во своем корню. У нас у самих на огородах садят гулену-то. По другим обителям больше с торгу ее покупают, а у нас садят.
Ни при городе,
ни при слободе,
что возле него длинным поселком вытянулась по берегу,
ни пяди нет выгонной земли — луга
за рекой.
— Напрасно так говорите, — покачивая головой, сказал Смолокуров. — По нонешнему времени эта коммерция самая прибыльная — цены,
что ни год, все выше да выше, особливо на икру.
За границу, слышь, много ее пошло, потому и дорожает.
— А ведь не даст он, собака,
за простой
ни копеечки, не то
что нам, а и тем, кто его послушал, по местам с первого слова пошел, — заметил один рабочий.
— Эх, горе-то какое! — вздохнул Сидорка. — Ну ин вот
что: сапоги-то,
что я в Казани купил, три целкача дал, вовсе не хожены. Возьми ты их
за пачпорт, а деньги, ну их к бесу — пропадай они совсем, подавись ими кровопийца окаянный, чтоб ему
ни дна,
ни покрышки.
За ним Кинешма да Решма — тамо́й девушки не честны,
А вот город Юрьевец —
что ни парень, то подлец.
— Самый буянственный человек, — на все стороны оглядываясь, говорил Василий Фадеев. — От него вся беда вышла… Он, осмелюсь доложить вашей милости, Марко Данилыч, на все художества завсегда первым заводчиком был. Чуть
что не по нем, тотчас всю артель взбудоражит. Вот и теперь — только
что отплыли вы, еще в виду косная-то ваша была, Сидорка, не говоря
ни слова, котомку на плечи да на берег.
За ним все слепые валом так и повалили.
Посмотреть на него — загляденье: пригож лицом, хорош умом, одевается в сюртуки по-немецкому, по праздникам даже на фраки дерзает,
за что старуха бабушка клянет его, проклинает всеми святыми отцами и всеми соборами: «Забываешь-де ты, непутный, древлее благочестие, ересями прельщаешься, приемлешь противное Богу одеяние нечестивых…» Капиталец у Веденеева был кругленький: дела он вел на широкую руку и
ни разу не давал оплошки; теперь у него на Гребновской караван в пять баржéй стоял…
Сами в Астрахани сидели, ровно
ни в
чем не бывало, медали, кресты, чины
за усердие к общей пользе да
за пожертвования получали, а, отправляя пятаки к кизильбашам, нагревали свои руки вокруг русской казны.
Вырос Микитушка на руках двух нянек, безответных старушек;
за душевный подвиг они себе поставили претерпеть все невзгоды и ругательства хозяина ради «маленького птенчика, ради сироты,
ни в
чем не повинного».
Канонница Микитушку читать-писать выучила; нянькам и
за то спасибо,
что ребенок вырос
ни кривым,
ни хромым,
ни горбатым каким.
Тот расчет был у Марка Данилыча,
что как скоро Меркулов узнает про неслыханный упадок цен, тотчас отпишет Доронину, продавал бы его
за какую
ни дадут цену.
А куда девались мо́лодцы,
что устроили катанье на славу? Показалось им еще рано, к Никите Егорычу завернули и там
за бутылкой холодненького по душе меж собой разговаривали. Друг другу по мысли пришлись. А когда добрались до постелей, долго не спалось
ни тому,
ни другому. Один про Дунюшку думал, другой про Наташу.
Все терпел, все сносил и в надежде на милости всем,
чем мог, угождал наемный люд неподступному хозяину; но не было
ни одного человека, кто бы любил по душе Марка Данилыча, кто бы, как
за свое, стоял
за добро его, кто бы рад был
за него в огонь и в воду пойти. Между хозяином и наймитами не душевное было дело, не любовное, а корыстное, денежное.
Живучи в Москве и бывая каждый день у Дорониных, Никита Федорыч
ни разу не сказал им про Веденеева, к слову как-то не приходилось. Теперь это на большую досаду его наводило, досадовал он на себя и
за то,
что, когда писал Зиновью Алексеичу, не пришло ему в голову спросить его, не у Макарья ли Веденеев, и, ежели там, так всего бы вернее через него цены узнать.
Ни по платью,
ни по осанке не походила она
ни на скитских матерей,
ни на монахинь,
что шатаются по белу свету
за сборами,
ни на странниц богомолок.
— Можно бы, я полагаю, и осетринки прихватить, — будто нехотя проговорил Морковников. — Давеча в Василе ботвиньи я с осетриной похлебал — расчудесная, а у них на пароходе еще, пожалуй, отменнее. Такая, я вам доложу, Никита Федорыч, на этих пароходах бывает осетрина,
что в ином месте
ни за какие деньги такой не получишь… — Так говорил Василий Петрович, забыв, каково пришлось ему после васильсурской ботвиньи.
— Телячьи ножки тебе приказаны, а ты
ни с места!..
Что ж это такое? На
что похоже?
Что у вас
за дикие порядки?
Не то
что в госпожинки, в середу аль в пятницу, опричь татарских харчевен,
ни в одном трактире скоромятины
ни за какие деньги, бывало, не найдешь, а здесь, погляди-ка,
что…
— Никакой записки не подавали, и никто про тебя не сказывал, — молвил Веденеев. — Воротились мы поздненько, в гостинице уж все почти улеглись, один швейцар не спал, да и тот ворчал
за то,
что разбудили. А коридорных
ни единого не было. Утром, видно, подадут твою записку.
— Еще бы не тосковать!.. До кого
ни доведись… При этакой-то жизни? Тут не то
что истосковаться, сбеситься можно, — сердито заворчала Марьюшка. — Хуже тюрьмы!.. Прежде, бывало, хоть на беседы сбегаешь, а теперь и туда след запал… Перепутал всех этот Васька, московский посланник, из-за каких-то там шутов архиереев… Матери ссорятся, грызутся, друг с дружкой не видаются и нам не велят. Удавиться — так впору!..
— Как же это так? — изумилась Авдотья Федоровна. — Как же вы у своих «моложан» до сей поры не бывали? И
за горны́м столом не сидели, и на княжо́м пиру
ни пива,
ни вина не отведали. Хоть свадьбу-то и уходом сыграли, да ведь Чапурин покончил ее как надо быть следует — «честью». Гостей к нему тогда понаехало и не ведомо
что, а заправских-то дружек,
ни вас,
ни Семена Петровича, и не было. Куда же это вы отлучились от ихней радости?
— Придумать не могу,
чем мы ему не угодили, — обиженным голосом говорила она. — Кажись бы, опричь ласки да привета от нас ничего он не видел, обо всякую пору были ему рады, а он хоть бы плюнул на прощанье… Вот и выходит,
что своего спасиба не жалей, а чужого и ждать не смей… Вот тебе и благодарность
за любовь да
за ласки… Ну да Господь с ним, вольному воля, ходячему путь, нам не в убыток,
что ни с того
ни с сего отшатился от нас.
Ни сладко,
ни горько,
ни солоно,
ни кисло… А все-таки обидно…
Как
ни был уважаем Нефедыч своими детьми духовными, как
ни любил его Сила Чубалов, однако ж стал его побранивать
за то,
что сбивает у него парнишку с пути,
что грамотой его от всякой работы отвадил.
Сколько
ни заговаривал дядя с братáнишнами, они только весело улыбались, но
ни та
ни другая словечка не проронила. Крепко держа друг дружку
за рубашки, жались они к матери, посматривали на дядю и посмеивались старому ли смеху,
что под лавкой был, обещанным ли пряникам, Господь их ведает.
Двоих ребятишек,
что остались после него, одного
за другим снесли на погост, а невестка-солдатка в свекровом дому жить не пожелала, ушла куда-то далеко, и про нее не стало
ни слуху
ни духу…Тут оженили Абрама.
Кончилось дело тем,
что Чубалов
за восемьсот рублей отдал Марку Данилычу и образа, и книги. Разочлись; пятьдесят рублей Герасим Силыч должен остался. Как
ни уговаривал его Марко Данилыч остаться обедать, как
ни соблазнял севрюжиной и балыком, Чубалов не остался и во всю прыть погнал быстроногую свою кауренькую долой со двора смолокуровского.
Но и там — только
что завернул
за угол и чинным, степенным шагом пошел вдоль сундучного ряда, отколь
ни возьмись нищие бабенки, с хныканьем, с причитаньями стали приставать к нему, прося на погорелое место.
—
Что это вы, Марко Данилыч? — усмехнулся Чубалов. — По копейке
за книгу, да еще и помене того жалуете! Нет, сударь, ежели теперича на подвертку свечей их продать аль охотникам на ружейны патроны, так и тут больше пользы получишь. Дешевле пареной репы купить желаете!.. Ведь тоже какие
ни на есть книги… Тоже бумага, печать, переплет… Помилуйте!..
— С ума ты спятил? — вскрикнул Смолокуров и так вскрикнул,
что все, сколько
ни было в лавке народу, обернулись на такого сердитого покупателя. — По двугривенному хочешь
за дрянь брать, — нимало тем не смущаясь, продолжал Марко Данилыч. — Окстись, братец!.. Эк
что вздумал!.. Ты бы уж лучше сто рублев запросил, еще бы смешней вышло… Шутник ты, я вижу, братец ты мой… Да еще шутник-от какой… На редкость!
А доводчикам да недельщикам,
что ни ступил, то деньги заплатил: вора он поймал — плати ему «узловое», в кандалы его заковал — плати «пожелезное», поспоришь с кем да помиришься — и
за то доводчику выкладывай денежки, плати «заворотное».
Правеж чернобылью порос, от бани следов не осталось, после Нифонтова пожара Миршень давно обстроилась и потом еще не один раз после пожаров перестраивалась, но до сих пор кто из церкви
ни пойдет, кто с базару
ни посмотрит, кто
ни глянет из ворот, у всякого
что бельмы на глазах
за речкой Орехово поле, под селом Рязановы пожни, а по краю небосклона Тимохин бор.
Смирились, а все-таки не могли забыть,
что их деды и прадеды Орехово поле пахали, Рязановы пожни косили, в Тимохином бору дрова и лес рубили. Давно подобрались старики,
что жили под монастырскими властями, их сыновья и внуки тоже один
за другим ушли на ниву Божию, а Орехово поле, Рязановы пожни и Тимохин бор в Миршени по-прежнему и старому, и малому глаза мозолили. Как
ни взглянут на них, так и вспомнят золотое житье дедов и прадедов и зачнут роптать на свою жизнь горе-горькую.
—
Ни единого, — отвечал солдат. — Барыня у него года три померла, и не слышно, чтоб у него какие сродники были. Разве
что дальние, седьма вода на киселе. Барыниных сродников много. Так те поляки, полковник-от полячку
за себя брал, и веры не нашей была… А ничего — добрая тоже душа, и жили между собой согласно… Как убивался тогда полковник, как хоронил ее, — беда!
Не раз и не два миршенских ходоков из Петербурга по этапу назад выпроваживали, но миршенцы больше всякого начальства верили подьячему да его сроднику волостному писарю, каждый раз новые деньги сбирали и новых ходоков в Петербург снаряжали. Кончилось тем,
что миршенское общество обязали подписками об якимовских пустошах
ни в каких судах не хлопотать, а подьячего с писарем
за писанье кляузных просьб услать в дальние города на житье. Тут миршенцы успокоились.
Знал он,
что в пустыне ему не живать,
что проводить жизнь, подобную жизни отшельников первых веков христианства, теперь невозможно; знал и то,
что подвиг мученичества теперь больше немыслим,
ни страданий,
ни смертных казней
за Христа не стало.
— Здравствуй, верный дорогой, избранный воин мой… Со врагом храбрей воюй,
ни о
чем ты не горюй! Я тебя, сынок любезный,
за твою
за верну службу благодатью награжу — во царствие пределю, с ангелами поселю. Слушай от меня приказ: оставайся, Бог с тобой и покров мой над тобой.
— Когда я в первый раз увидала тебя, Дунюшка, была я тогда в духе, и ничто земное тогда меня не касалось,
ни о
чем земном не могла и помышлять, — сказала Катенька, взявши Дуню
за руку. — Но помню,
что как только я взглянула на тебя, — увидала в сердце твоем неисцелевшие еще язвы страстей… Знаю я их, сама болела теми язвами, больше болела,
чем ты.
Так ты и скажи господам Луповицким и другим господам, которы компанию с ними водят,
что, мол, тятенька
за какую
ни на есть обиду полмиллиона, а надо, так и больше не пожалеет, а обидчика, мол, доедет.
— Себе я возьму этот лист. Каждый из вас от меня получит
за наличные деньги товару, на сколько кто подписался. Только, чур, уговор — чтоб завтра же деньги были у меня в кармане. Пущай Орошин хоть сейчас едет к Меркулову с Веденеевым —
ни с
чем поворотит оглобли… Я уж купил караван… Извольте рассматривать… Только, господа, деньги беспременно завтра сполна, — сказал Марко Данилыч, когда рыбники рассмотрели документ. — Кто опоздает, пеняй на себя — фунта тот не получит. Согласны?
— Не слышно этого, — отвечала та. — Фатьянскими зовут, а то еще алымовскими. А
что потаенные они, так в самом деле потаенные.
Ни к себе никого,
ни сами
ни к кому. Чудныé, право, чудныé. Кажись, как бы человеку не жить нá людях?.. И думать так не придумать,
что за люди такие… Мудреные!..
Лекарь жил на самой набережной. Случилось,
что он был дома,
за обедом сидел.
Ни за какие бы коврижки не оставил он неконченную тарелку жирных ленивых щей с чесноком, если бы позвали его к кому-нибудь другому, но теперь дело иное — сам Смолокуров захворал; такого случая не скоро дождешься, тут столько отвалят,
что столько с целого уезда в три года не получишь. Сбросив наскоро халат и надев сюртук, толстенький приземистый лекарь побежал к Марку Данилычу.
Петь, да в моленной читать, да еще
за девками гоняться, только и есть у него; на другое
ни на
что не годится.
— Из-за того,
что он беспомощен! По-человеческому, Михайло Васильич, надо так, — подняв голову и выпрямясь всем станом, сказал Патап Максимыч. — А ежели мне Господь такую же участь сготовил? Горько ведь будет, когда обросят меня и никто не придет
ни с добрым словом,
ни с добрым делом!..
— Вот те и на! Вот и попал ерш в вёршу… А мне, признаться, и невдомек! — воскликнул Патап Максимыч. — Ну, не взыщите на старика, матушка Марфа Михайловна.
Ни вперед,
ни после не буду. А
что поначалили меня,
за то вам великий поклон.
Всяк умствует по-своему, и до какой чепухи
ни дойдет, все-таки отыщет учеников себе, да таких,
что на костер либо на плаху пойдут
за бредни своего учителя…
— Сам не хуже меня знаешь, Марко Данилыч, каковы ноне люди. Конечно, Авдотья Марковна не скажет
ни слова, а не сыщется разве людей,
что зачнут сорочи́ть, будто мы вот хоть бы с Дарьей Сергевной миллионы у тебя выкрали?.. Нет, без сторонних вскрывать нельзя. Подождем Авдотью Марковну. Груня сегодня же поедет
за ней.
Все было ей ново: и невиданная
за Волгой черная, как уголь, земля, и красные либо полосатые поневы вместо темно-синих заволжских сарафанов, и голое безлесье,
что, куда
ни посмотри,
ни кустика,
ни прутика нет.