Неточные совпадения
Старики рассказывают, что однажды Потемкин зимой
в Москве проживал; подошел Григорий Богослов — его именины;
как раз к концу обеда прискакал от Поташова нарочный с такими плодами,
каких ни в Москве,
ни в Петербурге никто и не видывал.
Прошел Великий пост, пора бы домой Мокею Данилычу, а его нет
как нет. Письма Марко Данилыч
в Астрахань пишет и к брату, и к знакомым;
ни от кого нет ответа. Пора б веселы́м пирком да за свадебку, да нет одного жениха, а другой без брата не венчается. Мину́л цветной мясоед, настало крапивное заговенье. Петровки подоспели, про Мокея Данилыча
ни слуху
ни духу. Пали, наконец, слухи, что
ни Мокея,
ни смолокуровских приказчиков
в Астрахани нет, откупные смолокуровские воды пустуют, остались ловцам не сданные.
Нет, говорю, сударыня, я тебе этого не спущу; хоть, говорю, и не видывала я таких милостей,
как ты,
ни от Марка Данилыча,
ни от Сергевнушки, а
в глаза при всех тебе наплюю и, что знаю, все про тебя, все расскажу, все
как на ладонке выложу…
— Зачем певицу? Брать так уж пяток либо полдюжину. Надо, чтоб и пение, и служба вся были
как следует, по чину, по уставу, — сказал Смолокуров. — Дунюшки ради хоть целый скит приволоку́, денег не пожалею… Хорошо бы старца
какого ни на есть, да где его сыщешь? Шатаются, шут их возьми, волочатся из деревни
в деревню — шатуны, так шатуны и есть… Нечего делать, и со старочкой, Бог даст, попразднуем… Только вот беда, знакомства-то у меня большого нет на Керженце. Послать-то не знаю к кому.
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились
в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько
ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все
как есть дуры дурами —
ни встать,
ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то и думать нечего.
— Этого, матушка, нельзя, — возразил Смолокуров. — Ведь у вас
ни говядинки,
ни курочки не полагается, а на рыбе на одной Дунюшку держать я не стану. Она ведь мирская, иночества ей на себя не вздевать — зачем же отвыкать ей от мясного?
В положенные дни пущай ее мясное кушает на здоровье…
Как это у вас? Дозволяется?
Смолокуров вошел
в комнату дочери проститься на сон грядущий.
Как ни уверяла его Дуня, что ей лучше, что голова у ней больше не болит, что совсем она успокоилась, не верил он, и, когда, прощаясь, поцеловал ее
в лоб, крупная слеза капнула на лицо Дуни.
— Нет уж увольте, Марко Данилыч, — с улыбкой ответил Петр Степаныч. — По моим обстоятельствам, это дело совсем не подходящее.
Ни привычки нет,
ни сноровки.
Как всего, что по Волге плывет, не переймешь, так и торгов всех
в одни руки не заберешь. Чего доброго, зачавши нового искать, старое, пожалуй, потеряешь. Что тогда будет хорошего?
— И обойду, и посмотрю, и на весах прикину и свою, и чужую, — гневно говорил Смолокуров. — А уж копейки разбойнику не спущу… Знаю я вас, не первый год с вами хоровожусь!.. Только и норовят, бездельники, чтобы
как ни на есть хозяину
в шапку накласть…
— Эх, горе-то
какое! — вздохнул Сидорка. — Ну ин вот что: сапоги-то, что я
в Казани купил, три целкача дал, вовсе не хожены. Возьми ты их за пачпорт, а деньги, ну их к бесу — пропадай они совсем, подавись ими кровопийца окаянный, чтоб ему
ни дна,
ни покрышки.
Вызывает охотников треснуть его кулаком во всю ширь аль нао́тмашь,
как кому сподручнее: свалится с кадки, платит семитку, усидит — семитка ему; свалится вместе с кадушкой, ног с нее не спуская —
ни в чью.
И катали ребята. На целу косушку выиграл Кузька Ядреный и встал
как ни в чем не бывало.
— Во всем так, друг любезный, Зиновий Алексеич, во всем, до чего
ни коснись, — продолжал Смолокуров. — Вечор под Главным домом повстречался я с купцом из Сундучного ряда. Здешний торговец, недальний, от Старого Макарья. Что, спрашиваю,
как ваши промысла? «
Какие, говорит, наши промысла, убыток один, дело хоть брось».
Как так? — спрашиваю. «Да вот, говорит,
в Китае не то война, не то бунт поднялся, шут их знает, а нашему брату хоть голову
в петлю клади».
В каку ямину
ни попадете — на руках, батюшка, вытащим, потому что от старой веры не отшатываетесь.
—
Как же смеют они жаловаться?.. Помилуйте-с!.. — возразил Василий Фадеев. —
Ни у кого никакого вида нет-с… Жалобиться им никак невозможно.
В остроге сидеть аль по этапу домой отправляться тоже не охота. Помилуйте! — говорил Фадеев.
Лет шестьдесят тому, когда ставили ярманку возле Нижнего, строитель ее,
ни словечка по-русски не разумевший, а народных обычаев и вовсе не знавший, пожелал, чтоб ярманочные дела на новом месте пошли на ту же стать, на
какую они
в чужих краях идут.
— Что этого гаду развелось ноне на ярманке! — заворчал Орошин. — Бренчат, еретицы, воют себе по-собачьему — дела только делать мешают.
В какой трактир
ни зайди,
ни в едином от этих шутовок спокою нет.
Ни сам он,
ни Татьяна Андревна не знали,
какие книги пригодны и
какие дочерям
в руки брать не годится, потому и спрашивали старичка учителя и других знающих людей,
какие надо покупать книги.
Еще бабушка на мельнице с самых пеленок внушала им, что нет на свете ничего хуже притворства и что всяка ложь,
как бы ничтожна она
ни была, есть чадо диавола и кто смолоду лжет, тот во все грехи потом вступит и впадет на том свете
в вечную пагубу.
Живя на мельнице, мало видели они людей, но и тогда, несмотря на младенческий еще почти возраст, не были
ни дики,
ни угрюмы,
ни застенчивы перед чужими людьми, а
в городе, при большом знакомстве, обходились со всеми приветно и ласково, не жеманились,
как их сверстницы, и с притворными ужимками не опускали,
как те, глаз при разговоре с мужчинами, не стеснялись никем, всегда и везде бывали веселы, держали себя свободно, развязно, но скромно и вполне безупречно.
Не такие были они красавицы,
каких мало на свете бывает,
каких ни в сказках сказать,
ни пером описать, но были так миловидны и свежи, что невольно останавливали на себе взоры каждого.
Года полтора от свах отбоя не было, до тех самых пор,
как Зиновий Алексеич со всей семьей на целую зиму
в Москву уехал. Выгодное дельце у него подошло, но, чтобы хорошенько его обладить, надо было месяцев пять
в Москве безвыездно прожить. И задумал Доронин всей семьей катить
в Белокаменную, кстати ж,
ни Татьяна Андревна,
ни Лиза с Наташей никогда Москвы не видали и на Рогожском кладбище сроду не маливались.
Тетушки и бабушки неженатых московских купчиков
в разговорах с Татьяной Андревной стали загадывать всем понятные, исстари по Руси ходячие загадки: «Не век-де Лизавете Зиновьевне маком сидеть, не век-де ей русой косой красоваться, не пора ль де ей за свое хозяйство приниматься, свой домок заводить?» Татьяна Андревна, тоже
как исстари ведется, от прямого ответа уклонялась, не давала,
как говорится,
ни приказу,
ни отказу.
— Такое уж наше дело, — отвечал Меркулов. — Ведь я один,
как перст,
ни за мной,
ни передо мной нет никого, все батюшкины дела на одних моих плечах остались. С ранней весны
в Астрахани проживаю, по весне на взморье, на ватагах, летом к Макарью; а зиму больше здесь да
в Петербурге.
Зиновий Алексеич и Татьяна Андревна свято хранили заветы прадедов и, заботясь о Меркулове, забывали дальность свойства: из роду, из племени не выкинешь, говорил они, к тому ж Микитушка сиротинка —
ни отца нет,
ни матери,
ни брата,
ни сестры; к тому ж человек он заезжий —
как же не обласкать его,
как не приголубить,
как не при́зреть
в теплом, родном, семейном кружке?
С Наташей был он шутлив и весел, иной раз, бывало,
как маленький мальчик с нею резвится, но с Лизаветой Зиновьевной обращался сдержанно и,
как ни близок был
в семействе, робел перед ней.
— И на другого, и на третьего рыбника, пожалуй, таких векселей немало у Онисима Самойлыча, — продолжал Веденеев. — А его векселей
ни у кого нет. Оттого у него и сила, оттого по рыбной части он и воротит,
как в голову ему забредет.
— Конечно, это доподлинно так! Супротив этого сказать нечего, — вполголоса отозвался Доронин. — Только ведь сам ты знаешь, что
в рыбном деле я на синь-порох ничего не разумею. По хлебной части дело подойди, маху не дам и советоваться не стану
ни с кем, своим рассудком оборудую, потому что хлебный торг знаю вдоль и поперек. А по незнаемому делу
как зря поступить? Без хозяйского то есть приказу?.. Сам посуди. Чужой ведь он человек-от. Значит, ежели что не так,
в ответе перед ним будешь.
— Да ты не ори, — шепотом молвил Марко Данилыч, озираясь на Веденеева. — Что зря-то кричать? А скажи-ка мне лучше, из рыбников с кем не покалякал ли? Не наплели ли они тебе чего? Так ты, друг любезный, не всякого слушай. Из нашего брата тоже много таковых, что ему сказать да не соврать — как-то бы и зазорно. И таких немалое число и
в каждом деле,
какое ни доведись, любят они помутить. Ты с ними, пожалуйста, не растабарывай. Поверь мне, они же после над тобой будут смеяться.
Так говорил едва слышно Марко Данилыч, а Доронин слушал его и молчал. И тут впало ему
в голову: «С чего это он так торопится и
ни с кем про тюленя говорить не велит? Уж нет ли тут
какого подвоха?»
— Ох уж эти мне затеи! — говорила она. — Ох уж эти выдумщики! Статочно ль дело по ночам
в лодке кататься! Теперь и
в поле-то опасно, для того что росистые ночи пошли, а они вдруг на воду… Разум-от где?.. Не диви молодым, пожилые-то что? Вода ведь теперь холодна, давно уж олень копытом
в ней ступил. Долго ль себя остудить да нажить лихоманку. Гляди-ка,
какая стала —
в лице
ни кровинки. Самовар поскорее поставлю, липового цвету заварю. Напейся на ночь-то.
Затем
в палатках богатых ревнителей древлего благочестия и
в лавках, где ведется торговля иконами, старыми книгами и лестовками, сходятся собравшиеся с разных концов России старообрядцы, передают друг другу свои новости, личные невзгоды, общие опасенья и под конец вступают
в нескончаемые,
ни к чему, однако, никогда не ведущие споры о догматах веры, вроде того: с
какой лестовкой надо стоять на молитве — с кожаной али с холщовой.
— Моя вина, матушка, простите, ради Христа! — молвил на то Самоквасов. — Дело-то больно спешное вышло тогда. Сеня и то всю дорогу твердил,
как ему было совестно не простившись уехать. Я
в ответе, матушка, Сеня тут
ни при чем.
Хорошо едят по скитам, а таких обедов,
каким угостил матерей Марко Данилыч, сама Таифа не то что на Керженце,
ни в Москве,
ни в Питере, у самых богатых людей не видывала.
Тихо и ясно стало нá сердце у Дунюшки с той ночи,
как после катанья она усмирила молитвой тревожные думы. На что
ни взглянет, все светлее и краше ей кажется. Будто дивная завеса опустилась перед ее душевными очами, и невидимы стали ей людская неправда и злоба. Все люди лучше, добрее ей кажутся, и
в себе сознает она, что стала добрее и лучше. Каждый день ей теперь праздник великий. И мнится Дуне, что будто от тяжкого сна она пробудилась, из темного душного морока на высоту лучезарного света она вознеслась.
Все терпел, все сносил и
в надежде на милости всем, чем мог, угождал наемный люд неподступному хозяину; но не было
ни одного человека, кто бы любил по душе Марка Данилыча, кто бы,
как за свое, стоял за добро его, кто бы рад был за него
в огонь и
в воду пойти. Между хозяином и наймитами не душевное было дело, не любовное, а корыстное, денежное.
В Успеньев день, поутру, Дмитрий Петрович пришел к Дорониным с праздником и разговеньем. Дома случился Зиновий Алексеич и гостю был рад. Чай,
как водится, подали; Татьяна Андревна со старшей дочерью вышла, Наташа не показалась, сказала матери, что голова у ней отчего-то разболелась.
Ни слова не ответила на то Татьяна Андревна, хоть и заметила, что Наташина хворь была притворная, напущенная.
Меркулов
в самом деле за водкой послал. Бурлаки пили, благодарили, но,
как усердно
ни работáли, баржа не трогалась с места, а вода все убывала да убывала.
—
Как два рубля шесть гривен? — громко воскликнул Зиновий Алексеич. — Да я от ваших же рыбников слыхал, что тюленя
ни на фабрики,
ни на мыльны заводы
в нынешнем году пуда не потребуют, и вся цена ему рубль, много, много, ежели рубль с гривной.
Марко Данилыч не замедлил.
Как ни в чем не бывало, вошел он к приятелю, дружески поздоровался и даже повел о чем-то шутливый разговор. Когда Зиновий Алексеич велел закуску подать, он ел и пил
как следует.
Сколько
ни отговаривался Веденеев,
какие доводы
ни приводил о крайней надобности побывать там и сям, Зиновий Алексеич не пустил его, а Татьяна Андревна, лишних речей не разводя, спрятала его картуз
в своей комнате.
Какой-то особенной веры —
в Америке много ведь вер, что
ни город — то вера…
— Можно бы, я полагаю, и осетринки прихватить, — будто нехотя проговорил Морковников. — Давеча
в Василе ботвиньи я с осетриной похлебал — расчудесная, а у них на пароходе еще, пожалуй, отменнее. Такая, я вам доложу, Никита Федорыч, на этих пароходах бывает осетрина, что
в ином месте
ни за
какие деньги такой не получишь… — Так говорил Василий Петрович, забыв, каково пришлось ему после васильсурской ботвиньи.
Не то что
в госпожинки,
в середу аль
в пятницу, опричь татарских харчевен,
ни в одном трактире скоромятины
ни за
какие деньги, бывало, не найдешь, а здесь, погляди-ка, что…
— Узнавать-то нечего, не стоит того, — ответил Морковников. — Хоша
ни попов,
ни церкви Божьей они не чуждаются и,
как служба
в церкви начнется, приходят первыми, а отойдет — уйдут последними; хоша раза по три или по четыре
в году к попу на дух ходят и причастье принимают, а все же ихняя вера не от Бога. От врага наваждение, потому что, ежели б ихняя вера была прямая, богоугодная, зачем бы таить ее? Опять же тут и волхвования, и пляска, и верченье, и скаканье. Божеско ли это дело, сам посуди…
— Полноте!..
Как это возможно! — вступился Феклист. —
Ни вашего приказанья,
ни ваших милостей мы не забыли и
в жизнь свою не забудем… А другое дело и опасаться-то теперь Чапурина нечего — славит везде, что сам эту свадебку состряпал… Потеха, да и только!..
—
Какое ж могло быть у ней подозренье? — отвечал Феклист Митрич. — За день до Успенья
в городу она здесь была, на стройку желалось самой поглядеть. Тогда насчет этого дела с матерью Серафимой у ней речи велись. Мать Манефа так говорила: «На беду о ту пору благодетели-то наши Петр Степаныч с Семеном Петровичем из скита выехали — при ихней бытности
ни за что бы не сталось такой беды, не дали бы они, благодетели, такому делу случиться».
Замялся было Васька, но кушак да шапка, особенно эта заманчивая мерлушчатая шапка, до того замерещилась
в глазах молодца, что, несмотря на преданность свою Петру Степанычу, все, что
ни знал, рассказал, пожалуй еще кой с
какими прибавочками.
Каждый день по нескольку часов Марья Ивановна проводила с Дуней
в задушевных разговорах и скоро приобрела такую доверенность молодой девушки,
какой она до того
ни к кому не имела, даже к давнему испытанному другу Аграфене Петровне.
— Небесная, мой друг, святая, чистая, непорочная… От Бога она идет, ангелами к нам на землю приносится, — восторженно говорила Марья Ивановна. —
В той любви высочайшее блаженство, то самое блаженство,
каким чистые души
в раю наслаждаются. То любовь таинственная, любовь бесстрастная…
Ни описать ее,
ни рассказать об ней невозможно словами человеческими… Счастлив тот, кому она
в удел достается.