Неточные совпадения
В стары годы на Горах росли леса кондовые, местами досель они уцелели, больше
по тем местам, где чуваши́, черемиса да мордва живут. Любят те племена леса дремучие да рощи темные, ни один из них без ну́жды деревцá
не тронет; рони́ть лес без пути, по-ихнему, грех великий,
по старинному их закону: лес — жилище богов. Лес истреблять — Божество оскорблять, его дом разорять, кару на
себя накликать. Так думает мордвин, так думают и черемис, и чувашин.
Из любви к названой дочке приняла Дарья Сергевна на
себя и хозяйство
по дому Марка Данилыча, принимала его гостей, сама с Дуней изредка к ним ездила, но черного платья и черного платка
не сняла.
Звала
себя «благородною» и потому шляпки носила да чепчики, шлялась
по дворянским домам и чиновничьим, но,
не видя там большого припеку, нисходила своими посещеньями до «неблагородных», даже до самых последних мещан.
Невзлюбила она Анисью Терентьевну и, была б ее воля,
не пустила б ее на глаза к
себе; но Марко Данилыч Красноглазиху жаловал, да и нельзя было идти наперекор обычаям, а
по ним в маленьких городках Анисьи Терентьевны необходимы в дому, как сметана ко щам, как масло к каше, — радушно принимаются такие всюду и, ежели хозяева люди достаточные да тороватые, гостят у них подолгу.
Дома совсем
не то: в немногих купеческих семействах уездного городка ни одной девушки
не было, чтобы подходила она к Дуне
по возрасту, из женщин редкие даже грамоте знали; дворянские дома были для Дуни недоступны — в то время
не только дворяне еще, приказный даже люд, уездные чиновники, смотрели свысока на купцов и никак
не хотели равнять
себя даже с теми, у кого оборотов бывало на сотни тысяч.
Пуще прежнего зашумели рабочие, но крики и брань их шли уже
не к хозяину, между
собой стали они браниться — одни хотят идти
по местам, другие
не желают с места тронуться.
—
По рублику бы с брата мы поклонились вашей милости — шестидесятью целковыми… Прими, сударь,
не ломайся!.. Только выручи, Христа ради!.. При расчете с каждого человека ты бы
по целковому взял
себе, и дело бы с концом.
Степенной походкой вошел Марко Данилыч, слегка отстранив от
себя ярославцев, хотевших было с его степенства верхнюю одежу снять. Медленными шагами прошел он в «дворянскую» — так назывались в каждом макарьевском трактире особые комнаты, где было прибрано почище, чем в остальных. Туда
не всякого пускали, а только
по выбору.
Сыновьями
не благословил Бог Зиновья Алексеича,
не было у него
по делам родного, кровного помощника, на кого бы он мог, как на самого
себя, во всем положиться.
По зиме, когда
по восточным берегам Каспийского моря на сотни верст живой души
не бывало, кизильбаши увозили медь к
себе домой на санях,
не боясь ни казацких караулов, ни набегов хищных трухменцев.
— Ничего, всей рыбы в Оке
не выловишь. С нас и этой довольно, — молвил Петр Степаныч. — А вот что, мо́лодцы. Про вас, про здешних ловцов,
по всему нашему царству идет слава, что супротив вас ухи никому
не сварить. Состряпайте-ка нам получше ушицу. Лучку, перчику мы с
собой захватили, взяли было мы и кастрюли, да мне сказывали, что из вашего котелка уха в тысячу раз вкуснее выходит. Так уж вы постарайтесь! Всю мелкоту вали на привар. Жаль, что ершей-то больно немного поймали.
— Ох уж эти мне затеи! — говорила она. — Ох уж эти выдумщики! Статочно ль дело
по ночам в лодке кататься! Теперь и в поле-то опасно, для того что росистые ночи пошли, а они вдруг на воду… Разум-от где?..
Не диви молодым, пожилые-то что? Вода ведь теперь холодна, давно уж олень копытом в ней ступил. Долго ль
себя остудить да нажить лихоманку. Гляди-ка, какая стала — в лице ни кровинки. Самовар поскорее поставлю, липового цвету заварю. Напейся на ночь-то.
От слова до слова вспоминает она добрые слова ее: «Если кто тебе
по мысли придется и вздумаешь ты за него замуж идти —
не давай тем мыслям в
себе укрепляться, стань на молитву и Богу усердней молись».
А куда девались мо́лодцы, что устроили катанье на славу? Показалось им еще рано, к Никите Егорычу завернули и там за бутылкой холодненького
по душе меж
собой разговаривали. Друг другу
по мысли пришлись. А когда добрались до постелей, долго
не спалось ни тому, ни другому. Один про Дунюшку думал, другой про Наташу.
Пошли они на Нижний базар.
По дороге купили
по душистой дыне да
по десятку румяных персиков на поклон Дунюшке, опричь поясков, шитой шелками покрышки на стол и других скитских рукоделий. Опытная в обительском хозяйстве Таифа знала, что скупой сам
по себе Марко Данилыч за всякую ласку дочери
не пожалеет ничего. Добрались они, наконец, до его квартиры.
По уходе жены Зиновий Алексеич дружески упрашивал Смолокурова
не гневаться на неразумную. Марко Данилыч
не гневался, а только на ус
себе намотал.
— По-моему, тут главное то, что у него, все едино, как у Никитушки, нет ни отца, ни матери, сам
себе верх, сам
себе голова, — говорила Татьяна Андревна. — Есть, слышно, старая бабушка, да и та, говорят, на ладан дышит, из ума совсем выжила, стало быть, ему
не будет помеха. Потому, ежели Господь устроит Наташину судьбу, нечего ей бояться ни крутого свекра, ни лихой свекрови, ни бранчивых деверьёв, ни золовок-колотовок.
— А ты
не вдруг… Лучше помаленьку, — грубо ответил Корней. — Ты, умная голова, то разумей, что я Корней и что на всякий спех у меня свой смех. А ты бы вот меня к
себе в дом повел, да хорошеньку фатеру отвел, да чайком бы угостил, да винца бы поднес, а потом бы уж и спрашивал,
по какому делу, откуда и от кого я прибыл к тебе.
— При
себе больше держит, редко куда посылает, разве
по самым важным делам, — отвечал Володеров. — Парень ухорез, недаром родом сызранец.
Не выругавшись, и Богу
не помолится.
Резко и бойко одна за другой вверх
по Волге выбегали баржи меркуловские. Целу путину ветер попутный им дул, и на мелях, на перекатах воды стояло вдоволь. Рабочие на баржах были веселы, лоцманá радовались высокой воде, водоливы вёдру, все ровному ветру без порывов, без перемежек. «Святой воздух» широко́ расстилал «апостольские скатерти», и баржи летели, ровно птицы, а бурлаки либо спали, либо ели, либо тешились меж
собою. Один хозяин
не весел
по палубе похаживал — тюлень у него с ума
не сходил.
— Ничего. Полегоньку стали расторговываться, — отвечает Марко Данилыч, разрезывая окорочо́к белоснежного московского поросенка. — Сушь почти всю продали, цены подходящие, двинулась и коренная. На нее цены так
себе. Икра будет дорога. Орошин почти всю скупил, а он охулки нá руку
не положит, такую цену заворотит, что на Масленице
по всей России ешь блины без икры. Бедовый!..
Всех далеко́ за
собою оставляя, вольной птицей летит
по реке пароход, а Меркулову кажется, что он чуть ли
не на мель сел…
Про
себя говорят: «Хлеба
не сеем, работы
не работаем, потому что сеем слово Господне и работаем на Бога,
по вся дни живота своего в трудах и в молитве пребываем».
Всегда, сколько ни помнила
себя Лиза, жила она
по добру и
по правде, никогда ее сердце
не бывало причастно ни вражде, ни злой ненависти, и вдруг в ту самую минуту, что обещала ей столько счастья и радостей, лукавый дух сомненья тлетворным дыханьем возмутил ее мысли, распалил душу злобой, поработил ее и чувства, и волю, и разум.
— Говорить-то ты, точно, это говаривал, и я таковые твои речи слыхивала, да веры у меня что-то неймется им, — с усмешкой молвила Фленушка. — Те речи у тебя ведь облыжные…
Не раз я тебе говаривала, что любовь твоя, ровно вешний лед —
не крепка,
не надежна… Жиденек сердцем ты, Петенька!.. Любви такой девки, как я, — тебе
не снести…
По себе поищи, потише да посмирнее. Что, с Дуней-то Смолокуровой ладится, что ли, у тебя?
—
По имени
не называли, потому что
не знали, а безыменно вдоволь честили и того вам сулили, что ежели б на самую малость сталось
по ихним речам, сидеть бы вам теперь на самом дне кромешной тьмы… Всем тогда от них доставалось, и я
не ушел, зачем, видишь, я у
себя в дому моложан приютил. А я им, шмотницам, на то: «Деньги плачены были за то, а от вас я сроду пятака
не видывал… Дело торговое…» Унялись, перестали ругаться.
— Ну, слава Богу, — молвила мать, погладив сына
по головке и прижав его к
себе. — Давеча с утра, сама
не знаю с чего, головушка у него разболелась, стала такая горячая, а глазыньки так и помутнели у сердечного… Перепужалась я совсем. Много ль надо такому маленькому?.. — продолжала Пелагея Филиппьевна, обращаясь к деверю.
В тоскливом раздумье, в безнадежном унынье, ничего
не видя, ничего вкруг
себя не слыша, проходил Герасим Силыч
по шумной саратовской пристани и в первый раз возроптал на
себя, зачем он почти весь свой капитал потратил.
Постой большой, вовсе
не по крохотному, бедному городку: квартир понадобилось много, и Степан Алексеич волей-неволей должен был принять к
себе постояльца.
— Молодая, — ответил он. — На вид и двадцати годков
не будет. Сидорушка, дворецкий, говорил, что и в пище, и в питии нашего держится, по-божьему, и дома, слышь, воздерживает
себя и от мясного, и от хмельного.
— Отчего же
не можно! Теперь к нему можно, — сказал келейник. — Обожди минуточку — доложу. От господ али сам
по себе?
Вскочил блаженненький с могилы, замахал руками, ударяя
себя по бедрам ровно крыльями, запел петухом и плюнул на ребенка.
Не отерла мать личика сыну своему, радость разлилась
по лицу ее, стала она набожно креститься и целовать своего первенца. Окружив счастливую мать, бабы заговорили...
— Грому на вас нет! — стоя на своей палубе, вскричал Марко Данилыч, когда тот караван длинным строем ставился вдоль
по Оке. — Завладали молокососы рыбной частью! — ворчал он в досаде. — Что ни помню
себя, никогда больше такого каравана на Гребновской
не бывало…
Не дай вам Бог торгов,
не дай барышей!.. Новости затеяли заводить!.. Дуй вас горой!.. Умничать задумали, ровно мы, старые поседелые рыбники, дураками до вас жили набитыми.
— Тяжеленьки условия, Никита Федорыч, оченно даже тяжеленьки, — покачивая головой, говорил Марко Данилыч. — Этак, чего доброго, пожалуй, и покупателей вам
не найти… Верьте моему слову — люди мы бывалые, рыбное дело давно нам за обычай. Еще вы с Дмитрием-то Петровичем на свет
не родились, а я уж давно всю Гребновскую вдоль и поперек знал… Исстари на ней
по всем статьям повелось, что без кредита сделать дела нельзя. Смотрите,
не пришлось бы вам товар-от у
себя на руках оставить.
«Этот помягче будет, скорей Меркулова даст отсрочку, — подумал Марко Данилыч. — Он же, поди,
не забыл, как мы в прошлом году кантовали с ним на ярманке, и ужинали, бывало, вместе, и
по реке катались, разок согрешили — в театр съездили. Обласкан был он у меня… Даст, чай, вздохнуть, согласится на маленькую отсрочку!.. Ох, вынеси, Господи!» — сказал он сам про
себя, взлезая на палубу.
Там берут
не жену, а работницу, а
по нашим местам такую, чтоб и
собой была пригожа, и в ларце б у нее побрякивало.
— Видится, что так, Марко Данилыч, — ответила Дарья Сергевна. —
По всем приметам выходит так. И нынешние, как в старину, на тот же ключ
по ночам сходятся, и, как тогда, мужчины и женщины в одних белых длинных рубахах. И тоже пляшут, и тоже кружáтся, мирские песни поют, кличут, визжат, ровно безумные аль бесноватые, во всю мочь охают, стонут, а к
себе близко никого
не подпускают.
И выгнала. Добродушная мать Виринея позвала было посланного к
себе в келарню угостить как следует, но мать Аркадия и того
не допустила. Досталось от нее и Виринее и всем подначальным матери-келарю послушницам. Так расходилась дебелая старица, что еще долго
по уходе из обители несолоно хлебавшего посланца
не вдруг успокоилась. И отчитала ж Аркадия Патапа Максимыча, думать надо, что долго и много икалось ему.
С того часу как приехал Чапурин, в безначальном до того доме Марка Данилыча все само
собой в порядок пришло.
По прядильням и на пристани пошел слух, что заправлять делами приехал
не то сродник,
не то приятель хозяина, что денег у него куры
не клюют, а своевольничать
не даст никому и подумать. И все присмирело, каждый за своим делом, а дело в руках так и горит. Еще никто в глаза
не видал Патапа Максимыча, а властная его рука уже чуялась.
Ежели кого он прогнал, тот
себе места нигде
не найдет и
по времени к нему же придет плакаться, взял бы опять в работники…
Больше всех хочется Дуне узнать, что такое «духовный супруг». Вот уж год почти миновал, как она в первый раз услыхала о нем, но до сих пор никто еще
не объяснил ей, что это такое. Доходили до Луповиц неясные слухи, будто «араратский царь Максим», кроме прежней жены, взял
себе другую, духовную, а последователям велел брать
по две и
по три духовные жены. Егор Сергеич все знает об этом, он расскажет, он разъяснит. Николай Александрыч и семейные его мало верили кавказским чудесам.
—
Не удивляйся, — сказала она пришедшей в
себя Дуне. — Люди простые, выражают восторг попросту, по-своему. Многого
не понимают и понять
не могут. А все-таки избрáнные сосуды благодати.
Совсем, по-видимому, бесчувственная и ко всему равнодушная, Дуня страдала великим страданьем, хоть
не замечали того. Все скрыла, все затаила в
себе, воссиявшие было ей надежды и нежданное разочарованье, как в могилу она закопала. С каждым днем раздражалась Дуня больше и больше, а сердце
не знало покоя от тяжелых неотвязных дум.
Боялся он, чтобы какие-нибудь неосторожные, спроста сказанные речи
не дошли в превратном виде до Луповицких… Перетолкуют ему во вред и поставят в трудное положение
по хозяйству. Прощай тогда довольство в жизни, впереди нищета, озлобления, а пожалуй, и хуже того, ежель вздумают господа пожаловаться. Помолчал отец Прохор и, будто в оправданье
себе, сказал...
На другой день поутру Николай Александрыч вошел в комнату Егора Сергеича. Ни утомленья, ни слабости в араратском госте, по-видимому,
не осталось. С веселым взглядом, но задумчивый и сосредоточенный в самом
себе, Денисов весело встретил кормщика корабля луповицкого.
— Тоже Максим завел. Теперь у него две жены, а у иных и
по три и больше есть, — нисколько
не смущаясь, ответил Егор Сергеич. — Говорят там: «Мы люди Божьи, водимые духом, мы — новый Израиль, а у Израиля было две жены, родные между
собой сестры, и, кроме того, две рабыни, и ото всех четырех произошли равно благословенные племена израильские».
Не надеясь на глухую и разоспавшуюся Степановну, быстро накинула она на
себя шубейку и, выйдя с постоялого двора торопливым шагом, перебежала улицу
по булыжной мостовой, покрытой сплошь черной, как смоль, липкой невылазной грязью.
— Может, и увидишь, — улыбаясь, сказала Аграфена Петровна. — Теперь он ведь в здешних местах, был на ярманке, и мы с ним видались чуть
не каждый день. Только у него и разговоров, что про тебя, и в Вихореве тоже. Просто сказать, сохнет
по тебе, ни на миг
не выходишь ты из его дум. Страшными клятвами теперь клянет он
себя, что уехал за Волгу,
не простившись с тобой. «Этим, — говорит, — я всю жизнь свою загубил, сам
себя счастья лишил». Плачет даже, сердечный.
Окна кухни выходили на улицу. Заслушавшиеся россказней Степановны
не заметили, что кто-то, подойдя к окну, долго рассматривал каждого из сидевших и, кажется, считал их. Потом, подойдя к воротам, перелез через забор и отпер калитку. Собаки залаяли было на него, но он поманил их к
себе, приласкал, и псы, узнав своего человека, разбежались
по конурам.
— Так и сказал, — ответила Аграфена Петровна. — Терзается, убивается, даже рыдает навзрыд. «Один, — говорит, — свет, одна услада мне в жизни была, и ту
по глупости своей потерял». В последний раз, как мы виделись, волосы даже рвал на
себе… Да скажи ты мне, Дуня,
по истинной правде,
не бывало ль прежде у вас с ним разговоров о том, что ты ему
по душе пришлась?
Не сказывал ли он тебе про свои намеренья?