Неточные совпадения
Незримо для людей ведя суровую жизнь строгой постницы, о доме и
всем мире теплая молитвенница, Дарья Сергевна похудела, побледнела, но всегда прекрасно было крытое скорбью и любовью лицо ее, святым чувством
добра и любви сияли живые, выразительные очи ее.
—
Все ли в
добром здоровье, сударыня? — с умильной улыбочкой спрашивала Анисья Терентьевна, садясь на краешек стула возле двери.
—
Все это хорошо и
добро, — молвил как-то раз Марко Данилыч, — одно только не ладно, к иночеству, слышь, у вас молоденьких-то дев склоняют, особливо тех, кто побогаче… Расчетец — останется девка в обители,
все родительское наследие туда внесет… Таковы, матушка Макрина, про скиты обносятся повсюдные слухи.
Не перечьте вы мне, Христа ради, отучится Дуня, вам же
все останется, — не везти же мне тогда
добро из обители…» И на то поворчала Манефа, хоть и держала на уме: «Подай-ка, Господи, побольше таких благодетелей…» И сдержал свое обещанье Марко Данилыч: когда взял обученную дочку из обители —
все покинул матери Манефе с сестрами.
А полюбили ее не только в чаянии богатых подарков от Марка Данилыча, а за то больше, что Дуня была такая
добрая, такая умница, такая до
всех ласковая.
Груня имела большое влияние на подраставшую девочку, ее да Дарью Сергевну надо было Дуне благодарить за то, что, проживши семь лет в Манефиной обители, она всецело сохранила чистоту душевных помыслов и внедрила в сердце своем стремление к
добру и правде, неодолимое отвращенье ко
всему лживому, злому, порочному.
Там у Дуни были девицы-ровесницы, там умная,
добрая, приветливая Марья Гавриловна, ласковая Манефа, инокини, белицы,
все надышаться не могли на Дунюшку,
все на руках ее носили.
— Нет уж увольте, Марко Данилыч, — с улыбкой ответил Петр Степаныч. — По моим обстоятельствам, это дело совсем не подходящее. Ни привычки нет, ни сноровки. Как
всего, что по Волге плывет, не переймешь, так и торгов
всех в одни руки не заберешь. Чего
доброго, зачавши нового искать, старое, пожалуй, потеряешь. Что тогда будет хорошего?
— Солнцо́в мало! — передразнил его Смолокуров. — Знаю я, какие дожди-то шли!.. Лень! Вот что! Гуляли, пьянствовали! Вам бы
все кой-как да как-нибудь! Раченья до хозяйского
добра нет. Вот что!
— Вестимо, не тому, Василий Фадеич, — почесывая в затылках, отвечали бурлаки. — Твои слова шли к
добру, учил ты нас по-хорошему. А мы-то, гляди-ка, чего сдуру-то наделали… Гля-кась, како дело вышло!.. Что теперича нам за это будет? Ты, Василий Фадеич, человек знающий,
все законы произошел, скажи, Христа ради, что нам за это будет?
Иным и в рот уже не лезло, да не оставлять же
добро — понатужились и
все дочиста поели.
— Нисколько мы не умничаем, господин купец, — продолжал нести свое извозчик. — А ежели нашему брату до
всех до этих ваших делов доходить вплотную, где то́ есть каждый из вас чаи распивает аль обедает, так этого нам уж никак невозможно. Наше дело — сказал седок ехать куда, вези и деньги по такцыи получай. А ежели хозяин
добрый, он тебе беспременно и посверх такцыи на чаек прибавит. Наше дело
все в том только и заключается.
— Хозяйку бы ему
добрую, говорят наши рыбники, — молвил, глядя в сторону, Марко Данилыч. — Да тестя бы разумного, чтобы было кому научить молодого вьюношу, да чтобы он не давал ему
всего капитала в тюленя́ садить… Налей-ка чашечку еще, Зиновий Алексеич.
Зиновий Алексеич рос под неусыпными, денно-нощными заботами матери. Отцу некогда было заниматься детьми: то и дело в отлучках бывал. Только у него об них и было заботы, чтоб, возвращаясь из какой-нибудь поездки, привезти гостинцев: из одежи чего-нибудь да игрушек и лакомств. Мать Зиновья Алексеича женщина была
добрая, кроткая, богомольная;
всю душу положила она в деток. И вылился в них
весь нрав разумной матери.
Из Зиновья Алексеича вышел человек ума недюжинного, нрава
доброго, честного, всегда спокойного и во
всем с рассудком согласного.
Татьяна Андревна — так звали молодую жену Зиновья Алексеича —
вся вышла в свекровь: такая же
добрая жена, такая же заботливая мать.
Внуков у дочери и внучек у сына нянчила, с детства в
добре и правде их наставляла, молодым хозяевам советами во
всем помогала.
Сватались из-за невестиной красоты, из-за хорошего родства, а больше
всего из-за денег; таких только отчего-то не виделось, что думали жениться в надежде найти в Лизавете Зиновьевне
добрую жену, хорошую хозяйку и разумную советницу.
Женился Федор Меркулыч. Десятилетний Микитушка на отцовской свадьбе благословенный образ в часовню возил и во
все время обряда глаз с мачехи не спускал. Сам не знал, отчего, но с первого взгляда на нее невзлюбила невинная отроческая душа его розовой, пышно сияющей молодостью красавицы, стоявшей перед налоем рядом с седовласым его родителем. Сердце вещун — и
добро оно чует, и зло, особливо в молодых годах.
Дуня не спала. Закрыв глаза,
все про катанье вспоминала, и ровно живой восставал перед ней удалой
добрый молодец, веселый, пригожий красавчик. То и дело в ушах ее раздавались звуки его голоса.
Сняв в этот день его со стола и сняв с него украшения, берегли до Покрова, тогда делили его, и каждый хозяин примешивал доставшуюся ему долю к корму скота, чтобы он
всю зиму
добрел да здоровел.
Тихо и ясно стало нá сердце у Дунюшки с той ночи, как после катанья она усмирила молитвой тревожные думы. На что ни взглянет,
все светлее и краше ей кажется. Будто дивная завеса опустилась перед ее душевными очами, и невидимы стали ей людская неправда и злоба.
Все люди лучше,
добрее ей кажутся, и в себе сознает она, что стала
добрее и лучше. Каждый день ей теперь праздник великий. И мнится Дуне, что будто от тяжкого сна она пробудилась, из темного душного морока на высоту лучезарного света она вознеслась.
—
Все тебя поминала, — тихим, чуть слышным голосом говорила Дуня. — Сначала боязно было, стыдно, ни минуты покоя не знала. Что ни делаю, что ни вздумаю, а
все одно да одно на уме. Тяжело мне было, Грунюшка, так тяжело, что, кажется, смерть бы легче принять. По реке мы катались, с косной. С нами был…
Добрый такой… правдивый… И так он глядел на меня и таким голосом говорил со мной, что меня то в жар, то в озноб.
Все терпел,
все сносил и в надежде на милости
всем, чем мог, угождал наемный люд неподступному хозяину; но не было ни одного человека, кто бы любил по душе Марка Данилыча, кто бы, как за свое, стоял за
добро его, кто бы рад был за него в огонь и в воду пойти. Между хозяином и наймитами не душевное было дело, не любовное, а корыстное, денежное.
И
все пассажиры показались Никите Федорычу такими хорошими и
добрыми, а речи их такими разумными, что он то́тчас же со
всеми перезнакомился и до такой степени стал весел и разговорчив, что и пассажиры про него то же самое подумали, что и капитан с богатырем рабочим.
— До последней капельки. Одна ведь только она была. При ней пошло не то житье. Известно, ежели некому
добрым хозяйством путем распорядиться, не то что вотчина, царство пропадет. А ее дело девичье. Куда же ей? Опять же и чудит без меры. Ну и пошло
все врознь, пошло да и поехало. А вы, смею спросить, тоже из господ будете?
«Два рубля шесть гривен! — думал Меркулов. — Слава тебе, Господи!.. С барышом, значит, на Лизино счастье… Пошли только, Господи,
доброе совершенье!.. Тогда
всем заботам конец!»
Так
все они теперь из-за этих епископов не в
добрых ладах с Манефиными, — истинной правды там не добьешься…
— Говорить-то
все говорят, что она тут была ни при чем, а я что-то мало веры тому даю… Не такая девка, чтобы в тако дело не впутаться.
Добра, а уж такая озорная, такая баламутка, что нигде другой такой не сыскать, — отвечал на то Сурмин.
— Захотел бы, так не минуту сыскал бы, а час и другой… — молвила Татьяна Андревна. — Нет, ты за него не заступайся. Одно ему от нас
всех: «Забудь наше
добро, да не делай нам худа». И за то спасибо скажем. Ну, будет! — утоля воркотней расходившееся сердце, промолвила Татьяна Андревна. — Перестанем про него поминать… Господь с ним!.. Был у нас Петр Степаныч да сплыл, значит, и делу аминь… Вот и
все, вот и последнее мое слово.
— Погляжу я на вас, сударыня, как на покойника-то, на Ивана-то Григорьича, с лица-то вы похожи, — говорил Марко Данилыч, разглядывая Марью Ивановну. — Хоша я больно малешенек был, как родитель ваш в Родяково к себе в вотчину приезжал, а как теперь на него гляжу — осанистый такой был, из себя видный, говорил так важно… А душа была у него предобреющая. Велел он тогда собрать
всех нас, деревенских мальчишек и девчонок, и
всех пряниками да орехами из своих рук оделил… Ласковый был барин,
добрый.
У него водились и синь кафтан ради праздника, и
добрые кони на дворе, и дом во
всем исправный.
Воротился на родину. Не пешеходом с котомкой за плечами он домой воротился — три подводы с
добром в Сосновку привел.
Всем было то видимо, а про то, что Герасим был опоясан чéресом и что на гайтане вместе с тельником висел у него на шее туго набитый бумажник, того никто не видел. Много ли зашито серебра и золота в чéресе, много ль ценных бумаг положено в бумажнике, про то знал да ведал один лишь Герасим. И после никто никогда о том не узнал.
Братнина нищета и голод детей сломили в Чубалове самообольщенье духовной гордостью. Проклял он это исчадие ада, из ненавистника людей, из отреченника от мира преобразился в существо разумное — стал человеком… Много вышло из того
доброго для других, а
всего больше для самого Герасима Силыча.
— Ежели б годиков семь нашим грехам Господь потерпел да сохранил бы в
добром здоровье Абрама Силыча, мы бы, родимый, во
всем как следует справились, — тихо промолвила Пелагея.
Окстись, милый человек!» У тетки Арины тот расчет был:
все покупки да жбан Абраму зараз захватить несподручно, и она, ровно бы
добрая, вызвалась сама донести ему до его избы кое-что.
Но
все в один голос решили, что Герасим Чубалов темный богач, и стали судить и рядить, гадать и догадываться, где б это он был-побывал, в каких сторонах, в каких городах и каким способом столь много
добра накопил.
Говорили Чубаловы с тем, с другим мужиком порознь, говорили и с двумя, с тремя зарáз, и
все соглашались, что хотят из деревни их согнать не по-Божески, что это будет и перед Богом грех, и перед
добрыми людьми зазорно, но только что мир-народ в кучу сберется, иные речи от тех же самых мужиков зачнутся: «Вон из деревни!
Да что об этом толковать — теперь у нас своя земелька, миру кланяться нé пошто, горлодеров да коштанов ни вином, ни чем иным уважать не станем, круговая порука до нас не касается, и во
всем нашем
добре мы сами себе хозяева; никакое мирское начальство с нас теперь шиша не возьмет.
Когда так размышлял Смолокуров, вошел к нему Василий Фадеев.
Добрые вести он принес: приехали на караван покупатели, останный товар хотят
весь дочиста покупать. Марко Данилыч тотчас поехал на Гребновскую, а Василью Фадееву наказал идти на ярманку и разузнать, в коем месте иконами торгует Герасим Силыч Чубалов.
Доброе было житье и во
всем изобильное.
И, когда служивый улегся в клети на мягкой ильинской соломе, развязала она походную его котому́ и, сколько было в ней порожнего места, столько наложила ему на дорогу и хлеба, и пирогов, и баранины, что от обеда осталось, картошки в загнетке напекла, туда же сунула, луку зеленого, стручков гороховых первого бранья, даже каленых орехов, хоть служивому и нечем было их грызть. Наполнив съестным котому,
добрая старушка набожно перекрестилась.
Все одно, что тайную милостыню на окно бобылке положила.
«Милостивейшему государю моему, благодетелю и отцу Марку Данилычу, во-первых, приношу нижайшее почитание с пожеланием со
всем благословенным вашим семейством паче
всего многолетнего здравия и всякого благополучия, а наиболе в делах скорого и счастливого успеха с хорошим прибытком и
доброй наживой.
И испек же промышленник, дай Бог ему
доброго здоровья, Орошину лепешку во
всю щечку.
Все дивились перемене в образе жизни Луповицких, но никто не мог разгадать ее причины. Через несколько лет объяснилась она. Был в Петербурге «духовный союз» Татариновой. Принадлежавшие к нему собирались в ее квартире и совершали странные обряды. С нею через одного из вельможных однополчан познакомился и Александр Федорыч. Вскоре и сам он и жена его, женщина набожная, кроткая и
добрая, вошли в союз, а воротясь в Луповицы, завели у себя в доме тайные сборища.
Всегда и во
всем являются у них
добрые плоды духа».
— Как к нему писать? — молвил в раздумье Николай Александрыч. — Дело неверное. Хорошо, если в
добром здоровье найдешь его, а ежели запил? Вот что я сделаю, — вложу в пакет деньги, без письма. Отдай ты его если не самому игумну, так казначею или кто у них делами теперь заправляет. А не отпустят Софронушки, и пакета не отдавай… А войдя к кому доведется — прежде
всего золотой на стол. Вкладу, дескать, извольте принять. Да, опричь того, кадочку меду поставь. С пуд хоть, что ли, возьми у Прохоровны.
А князь, по
всему видится, человек хороший, к подвластным справедлив и милостив, много потаенного
добра он делает.
— Да. С собой возьму блаженного, ежель отпустят, — отвечал Пахом. — У тебя, друг,
все ль по-доброму да по-хорошему?
Громче и громче раздавалась хлыстовская песня. Закинув назад головы, разгоревшимися глазами смотрели Божьи люди вверх на изображение святого духа. Поднятыми дрожащими руками они как будто манили к себе светозарного голубя. С блаженным сделался припадок падучей, он грянулся оземь, лицо его исказилось судорогами, вокруг рта заклубилась пена.
Добрый знак для Божьих людей — скоро на него «накатило», значит, скоро и на
весь собор накати́т дух святой.