Неточные совпадения
От устья Оки до Саратова и дальше вниз правая сторона Волги «Горами» зовется. Начинаются горы еще над Окой, выше Мурома, тянутся до Нижнего,
а потом вниз по Волге. И
чем дальше, тем выше они. Редко горы перемежаются — там только, где с правого бока река в Волгу пала.
А таких рек немного.
Издревле та сторона была крыта лесами дремучими, сидели в них мордва, черемиса, булгары, буртасы и другие язы́ки чужеродные; лет за пятьсот и поболе того русские люди стали селиться в той стороне. Константин Васильевич, великий князь Суздальский, в половине XIV века перенес свой стол из Суздаля в Нижний Новгород, назвал из чужих княжений русских людей и расселил их по Волге, по Оке и по Кудьме. Так летопись говорит,
а народные преданья вот
что сказывают...
Вопросил своих слуг белый русский царь: «
А зачем мордва кругом стоит и с
чем она Богу своему молится?» Ответ держат слуги верные: «Стоят у них в кругу бадьи могучие, в руках держит мордва ковши заветные, заветные ковши больши-нáбольшие, хлеб да соль на земле лежат, каша, яичница на рычагах висят, вода в чанах кипит, в ней говядину янбед варит».
А мордовски старики, от белого царя казну получивши, после моляна судили-рядили:
что бы белому царю дать,
что б великому государю в дар от мордвы послать.
Пленники смеются,
а исправник уверяет их: самому-де велено к весне полк медведей обучить и
что его новобранцы маленько к службе уже привыкли — военный артикул дружно выкидывают.
У иного двор крыт светом, обнесен ветром, платья
что на себе,
а хлеба
что в себе, голь да перетыка — и голо́ и босо́, и без пояса.
В лесах за Волгой бедняков, какие живут на Горах, навряд найти, зато и заволжским тысячникам далеко до нагорных богачей. Только эти богачи для бедного люда не в пример тяжелей,
чем заволжские тысячники. Лесной народ добродушней, проще,
а нагорному пальца в рот не клади. Нагорный богач норовит из осмины четвертину вытянуть, из блохи голенище скроить.
С краю исстари славных лесов Муромских, в лесу Салавирском,
что раскинулся по раздолью меж Сережей и Тешей, в деревушке Родяковой,
что стоит под самым почти Муромом, тому назад лет семьдесят,
а может и больше, жил-поживал бедный смолокур и потом «темный богач» Данило Клементьев.
Кто говорил,
что клад Кузьмы Рощина достался ему, кто заверял,
что знается Данило с разбойниками,
а в Муромских лесах в те поры они еще «пошаливали», оттого и пошла молва по народу, будто богатство Даниле на дуване досталось.
А все оттого,
что умел с нужными людьми ладить.
По месяцам Данило дома своего не видывал,
а когда являлся в деревню, рассказывал,
что бродил по лесам, нового смолья разыскивал.
Зараз двух невест братья приглядели —
а были те девицы меж собой свойственницы, сироты круглые, той и другой по восьмнадцатому годочку только
что ми́нуло. Дарья Сергевна шла за Мокея, Олена Петровна за Марку Данилыча. Сосватались в Филипповки; мясоед в том году был короткий, Сретенье в Прощено воскресенье приходилось,
а старшему брату надо было в Астрахань до во́дополи съездить. Решили венчаться на Красну горку, обе свадьбы справить зáраз в один день.
Прошел Великий пост, пора бы домой Мокею Данилычу,
а его нет как нет. Письма Марко Данилыч в Астрахань пишет и к брату, и к знакомым; ни от кого нет ответа. Пора б веселы́м пирком да за свадебку, да нет одного жениха,
а другой без брата не венчается. Мину́л цветной мясоед, настало крапивное заговенье. Петровки подоспели, про Мокея Данилыча ни слуху ни духу. Пали, наконец, слухи,
что ни Мокея, ни смолокуровских приказчиков в Астрахани нет, откупные смолокуровские воды пустуют, остались ловцам не сданные.
А Дунюшка тут. Посадили ее на кровать возле матери. Белокуренькая девочка смеется аленьким ротиком и синенькими глазками, треплет розовую ленточку,
что была в вороту́ материной сорочки… Так и заливается — ясным, радостным смехом.
Каждый год не по одному разу сплывал он в Астрахань на рыбные промыслá,
а в уездном городке, где поселился отец его, построил большой каменный дом, такой,
что и в губернском городе был бы не из последних…
Но от него один свахам ответ бывал: «Бог вас спасет,
что из людей меня не выкинули,
а беспокоились вы, матушки, попусту.
Бродячие приживалки, каких много по городам, перелетные птицы,
что век свой кочуют, перебегая из дому в дом: за больными походить, с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, — уверяли с клятвами,
что про беспутную Даренку они вернехонько всю подноготную знают — ходит-де в черном,
а жизнь ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца в полюбовницах.
Вот тебе хорошо, Сергевнушка, живешь безо всякой заботы, на всем на готовом, все у тебя есть,
чего только душеньке угодно,
а вспомни-ка прежне-то время, как с маткой у нас в слободе проживала.
— Весь город ведь
что в трубы трубит,
а ты и не знаешь ничего, моя горе-горькая!..
Вот уж истинна-то правда,
что в сиротстве жить — только слезы лить, все-то обидеть сироту хотят, поклепы несут на нее да напраслины,
а напраслина-то ведь,
что уголь: не обожжет, так запачкает…
Нет, говорю, сударыня, я тебе этого не спущу; хоть, говорю, и не видывала я таких милостей, как ты, ни от Марка Данилыча, ни от Сергевнушки,
а в глаза при всех тебе наплюю и,
что знаю, все про тебя, все расскажу, все как на ладонке выложу…
А она хоть бы бровью моргнула, хоть бы
что — такая бесстыжая…
А это вот скажу: после таких сплеток я бы такую смотницу не то
что в дом, к дому-то близко бы не подпустила, собак на нее, на смотницу, с цепи велела спустить, поганой бы метлой со двора сбила ее, чтоб почувствовала она, подлая,
что значит на честных девиц сплетки плести…
Не оставь, Сергевнушка, яви милость,
а Аниську Красноглазиху и на глаза не пущай к себе, не то, пожалуй, и еще Бог знает
чего наплетет.
Разница между ними в том только была,
что благородная приживалка водилась с одними благородными, с купцами да с достаточными людьми из мещанства,
а Анисья Терентьевна с чиновными людьми вовсе не зналась, держась только купечества да мещанства…
Уставны́е поклоны, пост в положенные дни,
а пуще всего «необщение со еретики», вражда и ненависть к церкви и церковникам — вот и все нравственные обязанности,
что внушают раскольничьим детям мастерицы.
Потому и забегала она частенько к Дарье Сергевне, лебезила перед Марком Данилычем,
а Дунюшку так ласкала,
что всем было на диво.
Дуня, как все дети, с большой охотой, даже с самодовольством принялась за ученье, но скоро соскучилась, охота у ней отпала, и никак не могла она отличить буки от веди. Сидевшая рядом Анисья Терентьевна сильно хмурилась. Так и подмывало ее прикрикнуть на ребенка по-своему, рассказать ей про турлы-мурлы, да не посмела.
А Марко Данилыч, видя,
что мысли у дочки вразброд пошли, отодвинул азбуку и, ласково погладив Дуню по головке, сказал...
Не слыхивала Дарья Сергевна от Красноглазихи слова неласкового, не видывала от нее взгляда неприветливого,
а стало ей сдаваться,
что мастерица зло на нее мыслит.
Иной раз в кабаке,
что супротив Михайлы Архангела, с утра до ночи просидит,
а домой приволочется, первым делом жену за косы таскать.
Она во всю мочь «караул»,
а он-то ее перекрикивает: «Жена да боится своего мужа!..» Дело ночное, шабры сбегутся — сраму-то
что, содом-от какой!..
—
Что ты, сударыня?.. — с ужасом почти вскликнула Анисья Терентьевна. — Как сметь старый завет преставлять!.. Спокон веку водится,
что кашу да полтину мастерицам родители посылали… От сторонних книжных дач не положено брать. Опять же надо ведь мальчонке-то по улице кашу в плате нести — все бы видели да знали,
что за новую книгу садится. Вот, мать моя, принялась ты за наше мастерство, учишь Дунюшку,
а старых-то порядков по ученью и не ведаешь!.. Ладно ли так?
А?
—
А ты
что с ней делаешь, как она заупрямится, учиться не захочет аль зашалит? — спросила мастерица.
— Пожурю! Лаской! — с насмешкой передразнила ее Анисья Терентьевна. — Не так, сударыня моя, не так…
Что про это писано?..
А?.. Не знаешь? Слушай-ка,
что: «Не ослабляй, бия младенца, аще бо лозою биеши его — не умрет, но здравее будет, ты бо, бия его по телу, душу его избавляешь от смерти; дщерь ли имаши — положи на ню грозу свою и соблюдеши ю от телесных, да не свою волю приемши, в неразумии проку́дит девство свое». Так-то, сударыня моя, так-то, Дарья Сергевна.
А Василий-от Великий
что юношам и отроковицам заповедал?..
Отроковице, по Василию Великому, «не дерзкой быти на смех»,
а она у вас только и дела,
что гогочет, «стыдением украшатися» надобно,
а она язык мне высунула, «долу зрение имети» подобает,
а она, ровно коза, лупит глаза во все стороны…
Насчет
чего другого — так,
а уж насчет учьбы́ со мной, сударыня, не спорь.
Отец-от отопком щи хлебал, матенка на рогожке спала, в одном студеном шушунишке по пяти годов щеголяла, зато какая-то, пес их знает, была елистраторша,
а дочку за секлетаря,
что ли, там за какого-то выдала…
Только на самое себя сплеток не плетет,
а то на всех, на всех,
что ни есть на свете людей…
—
А вы уж не больно строго, — сказал на то Марко Данилыч. —
Что станешь делать при таком оскудении священства? Не то
что попа, читалок-то нашего согласу по здешней стороне ни единой нет. Поневоле за Терентьиху примешься… На Кéрженец разве не спосылать ли?.. В скиты?..
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие,
что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела,
что нелеть и глаголати… другие,
что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют,
а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то и думать нечего.
«И то еще я замечал, — говорил он, —
что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе,
а не то и двух,
а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да к тому же и злобы много накопит в себе…»
А Макрина тотчáс ему на те речи: «С мужьями у таких жен, сколько я их ни видывала, ладов не бывает: взбалмошны, непокорливы,
что ни день, то в дому содом да драна грамота, и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем,
а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
Только такие советы не отецким дочерям, не богатым девицам внушаются,
а сироткам,
что с малолетства призрены в обители Христа ради.
Таких точно
что уговариваем,
а богатых ни-ни… никогда…
—
Чего тут раздумывать? — нетерпеливо вскликнул Марко Данилыч. — Сама же ты, матушка, не раз говорила,
что у вас девичья учьбá идет по-хорошему…
А у меня только и заботы, чтобы Дуня, как вырастет, была б не хуже людей… Нет, уж ты, матушка, речами у меня не отлынивай,
а лучше посоветуй со мной.
—
А я-то на
что? — вступилась Дарья Сергевна, вскинув глазами на Смолокурова. — Я с Дуняшей поеду.
— Разве вам не известно,
что живу я у вас не ради хозяйства,
а для Дунюшки?..
—
А люди как на это посмотрят, Марко Данилыч? — строго взглянув на него, взволнованным голосом тихо возразила Дарья Сергевна. — Ежели я, отпустивши в чужие люди Дунюшку, в вашем доме хозяйкой останусь, на
что это будет похоже?..
Что скажут?.. Подумайте-ка об этом…
— Не говорите… — с горячностью сказала Дарья Сергевна. — Может, и теперь уж не знай
чего на меня ни плетут!..
А тогда
что будет? Пожалейте хоть маленько и меня, Марко Данилыч.
А если примет меня матушка Манефа, к ней в обитель уйду, иночество надену, ангельский образ приму и тем буду утешаться,
что хоть издали иной раз погляжу на мою голубоньку, на сокровище мое бесценное.