А ежели Субханкулов скажет, что Мокея Данилыча надо у самого хана выкупить, а он дешево своих рабов не продает, так вы молвите ему: а как же, мол, ты, Махметушка, два года тому назад астраханского купеческого сына Махрушева Ивана Филипыча с женой да с двумя ребятишками у хана за сто, за двести тиллэ выкупил?
— С Волги откуда-то. Там ведь Марьюшка-то наша купила именье, Фатьянку, где в стары годы Божьи люди живали. Был там корабль самого батюшки Ивана Тимофеича.
— А как же ты, Махметушка, Махрушева-то, астраханского купца Ивана Филиппыча, у царя за семьсот с чем-то целковых выкупил?.. — сказал Марко Данилыч, вспоминая слова Хлябина. — А Махрушев-от ведь был не один, с женой да с двумя ребятками. За что ж ты с меня за одинокого старика непомерную цену взять хочешь? Побойся Бога, Махмет Бактемирыч, ведь и тебе тоже помирать придется, и тебе Богу ответ надо будет давать. За что ж ты меня хочешь обидеть?
Уж после отправки к Дуне письма вспомнила Дарья Сергевна про Аграфену Петровну. Хоть в последнее время Дуня и переменилась к своему «другу любезному», стала к ней холодна и почти совсем избегала разговоров с ней, однако, зная доброе сердце Аграфены Петровны, Дарья Сергевна послала к ней нарочного. Слезно просила ее приехать к больному вместе с Иваном Григорьичем и со всеми детками, самой съездить за Дуней, а Ивана Григорьича оставить для распорядков по делам Марка Данилыча…
Ивана Григорьича просила Дарья Сергевна приехать к безгласному, недвижимому Марку Данилычу вступиться в его дела и научить ее, как чем надо распорядиться и как в доме порядок держать, чтобы Дуне не потерпеть убытков.
— В гости приехал, — с улыбкой промолвил Чапурин. — Груня у меня была, когда получила ваше письмо. Крестины мы справляли, внучка Господь мне даровал. Вы Ивана Григорьича звали, а ему никак невозможно. Заместо его я и поехал. Выхожу — гость незваный, авось не буду хуже татарина.
— Братец Григорьюшка! Лучше всех ты знаешь сказанья про дивные чудеса, в старые годы содеянные. Изрони златое слово из уст твоих… Поведай собору про богатого богатину Данила Филиппыча, про великого учителя людей праведных Ивана Тимофеича.
Сильно поразили Дуню сказанья Устюгова про Саваофа богатого богатину и про Ивана Тимофеича. Хоть и много говорила она про новую принятую ею веру с Марьей Ивановной и с Луповицкими, но никто из них, даже ее подруги, Варенька с Катенькой, о том ни слова не говаривали. Много бывало у них бесед, но все говорилось об умерщвлении плоти, о радениях, о хождении в слове, о таинственной смерти и воскресении; сказаний о новых христах разговоры их не касались.
«Зачем скрывают? — сама думает. — Ведь я приведена. Зачем же смущают ни с чем не сообразными богохульными рассказами про какого-то верховного гостя, про каких-то Ивана Тимофеича да царя Максима?.. Зачем отторгли они меня от всего, к чему я с малых лет привыкла? А была я тогда безмятежна, сомнений не знала и тревог душевных не знала».
— А я, искавши тебя, в богадельню заходила, — продолжала Варенька. — У Матренушки целый собор… Хочешь послушать людей «малого ведения»?.. Много их там. Непременно опять станут толковать про Данила Филиппыча, про Ивана Тимофеича. Ежели хочешь, пойдем. Только не в богадельню — в вишенье станем. При нас не станут много говорить. Пойдем, послушай.
Опять начались длинные сказанья про богатого богатину, про христа Ивана Тимофеича Суслова, про другого христа, стрельца Прокопья Лупкина, про третьего — Андрея, юрода и молчальника, и про многих иных пророков и учителей. Поминал Устюгов и пророка Аверьяна, как он пал на поле Куликове в бою с безбожными татарами, про другого пророка, что дерзнул предстать перед царем Иваном Васильевичем и обличал его в жестокостях. И много другого выпевал Григорьюшка в своей песне-сказании.
Выпевал про Ивана Тимофеича, как дважды его в Москве на кремлевской стене распинали, как два раза его на Лобном месте погребали, как он дважды воскресал и являлся ученикам на Пахре, как слетелась к нему на раденье небесная сила и как с нею вознесся он.
— Лучше бы вовсе не знать ей об этих сказаньях, — сквозь зубы проговорил Николай Александрыч. — Таких людей, как она, в вере так не утверждают, сказанья только смущают их. Но это уж моя вина, сам я на великом соборе говорил об Арарате, а перед тем старые сказанья про Данилу Филиппыча да про Ивана Тимофеича Устюгову велел говорить.
— Ты вчера изнемог, Егорушка, и не мог всего договорить, — сказал Николай Александрыч. — Скажи теперь, что говорил ты про иерусалимского старца, в самом ли деле так было, как ты рассказывал, или это вроде сказаний про Данила Филиппыча да Ивана Тимофеича? Были ли сказанному тобой послухи и очевидцы, и что они за люди, и можно ли на слово верить им?
— Прощайте, матушка. Кланяйтесь отцу Прохору. Скажите ему, чтобы до Ивана Богослова непременно приготовился к перестройке дома, — говорил, уходя из поповского дома, Андрей Александрыч.
— Человек он добрый и по всему хороший, опять же нарочито благочестивый, — ответила Дарья Сергевна. — Ежели только не в отлучке, непременно приедет. А ежели отъехал, можно племянника его позвать, Ивана Абрамыча. Парень хоша и молодой, а вкруг дяди во всем Божественном шибко наторел. А оно и пристойней бы и лучше бы было, ежели бы чин погребения мужчина исправил. Женщине ведь это можно разве при крайней нужде.
Было уж поздно, наступала полночь, яркими мерцающими звездами было усеяно темно-синее небо. Простившись с Груней, Патап Максимыч из душных горниц пошел на улицу подышать свежим воздухом. Видит — возле дома Ивана Григорьевича сидит человек на завалинке. Высоко он держит голову и глядит на небесные светочи. Поближе подошел к нему Патап Максимыч и узнал Самоквасова.
— Позвольте, Патап Максимыч, — вступился Петр Степаныч. — Со мной есть маленький запасец. Рассчитывал, что пригодится к седми спящим отрокам, к именинам, значит, Ивана Григорьича. А теперь вот, на мое счастье, бутылки на другое понадобились.
— Ну вот, видите! Груня поставила сундуки в кладовой, да ведь строенье у кума Ивана Григорьича тесное, случись грех — малости не вытащишь. Потому и решил я сундуки-то сюда перевезти да в палатке их поставить. Не в пример сохраннее будут, — сказал Патап Максимыч.
— Погляжу я на вас, сударыня, как на покойника-то, на Ивана-то Григорьича, с лица-то вы похожи, — говорил Марко Данилыч, разглядывая Марью Ивановну. — Хоша я больно малешенек был, как родитель ваш в Родяково к себе в вотчину приезжал, а как теперь на него гляжу — осанистый такой был, из себя видный, говорил так важно… А душа была у него предобреющая. Велел он тогда собрать всех нас, деревенских мальчишек и девчонок, и всех пряниками да орехами из своих рук оделил… Ласковый был барин, добрый.
— Да вот вздумалось у Аграфены Петровны погостить, — отвечал Петр Степаныч. — Ивана-то Григорьича дома нет, а я не знал о том. Да наша хозяюшка такая ласковая, приветливая, хлебосольная, как и сам Иван Григорьич.
Так как общее имя применяется ко множеству отдельно взятых вещей (но к каждому порознь, а не ко всем одновременно: человек есть имя не человеческого рода, а отдельных людей – Петра, Ивана и других), то оно называется всеобщим (universale).
Да сошедши с ума после пропажи дочери, не узнавала его, Ивана.
Так как общее имя применяется ко множеству отдельно взятых вещей (но к каждому порознь, а не ко всем одновременно: человек есть имя не человеческого рода, а отдельных людей – Петра, Ивана и других), то оно называется всеобщим (universale).