Неточные совпадения
Он сразу узнал в ней дочь Петра Елисеича,
хотя раньше никогда ее
и не видал.
Он посмотрел лукавыми темными глазами на кучера Семку, на Домнушку
и хотел благоразумно скрыться.
Ходит
и папиросы курит, — очень обидно Луке Назарычу,
хотя исправник
и раньше курил в его присутствии, а француз всегда валял набитого дурака.
Лука Назарыч
хотя официально
и числился единоверцем, но сильно «прикержачивал» […числился единоверцем, но сильно «прикержачивал».
Слышно было, как тяжело ворочалось двухсаженное водяное колесо, точно оно
хотело разворотить всю фабрику,
и как пыхтели воздуходувные цилиндры, набирая в себя воздух со свистом
и резкими хрипами.
— А, это ты! — обрадовался Петр Елисеич, когда на обратном пути с фабрики из ночной мглы выступила фигура брата Егора. — Вот что, Егор, поспевай сегодня же ночью домой на Самосадку
и объяви всем пристанским, что завтра будут читать манифест о воле. Я уж
хотел нарочного посылать… Так
и скажи, что исправник приехал.
— А может быть,
и не
хочешь?
Петр Елисеич
хотел сказать еще что-то, но круто повернулся на каблуках, махнул платком
и, взяв Сидора Карпыча за руку, потащил его из сарайной. Он даже ни с кем не простился, о чем вспомнил только на лестнице.
До нее считалось от Ключевского завода верст двадцать,
хотя версты
и мерили заводские приказчики.
Он первый расчистил лес под пашню
и завел пчел; занимался он, главным образом, рыболовством на озерах,
хотя эти озера
и сдавались крупным арендаторам, так что население лишено было права пользоваться рыбой.
Старик запасчик стоял на коленях
и, откладывая широкие кресты, благочестиво качал головой, точно он
хотел запомнить каждое слово манифеста.
Знакомый человек, хлеб-соль водили, — ну, я ему
и говорю: «Сидор Карпыч, теперь ты будешь бумаги в правление носить», а он мне: «Не
хочу!» Я его посадил на три дня в темную, а он свое: «Не
хочу!» Что же было мне с ним делать?
По улицам везде бродил народ. Из Самосадки наехали пристановляне,
и в Кержацком конце точно открылась ярмарка,
хотя пьяных
и не было видно, как в Пеньковке. Кержаки кучками проходили через плотину к заводской конторе, прислушивались к веселью в господском доме
и возвращались назад; по глухо застегнутым на медные пуговицы полукафтаньям старинного покроя
и низеньким валеным шляпам с широкими полями этих кержаков можно было сразу отличить в толпе. Крепкий
и прижимистый народ, не скажет слова спроста.
—
Хочешь сватом быть, Дорох?.. Сейчас ударим по рукам —
и дело свято… Пропьем, значит, твою девку, коли на то пошло!
Взглянув на мужика в красной рубахе, он так
и проглотил какое-то слово, которое
хотел сказать. Дорох во-время успел его толкнуть в бок
и прошептал...
Нюрочка спряталась в кабинете отца
и хотела здесь просидеть до вечера, пока все не проснутся: она боялась Васи.
Петра Елисеича разбудила Катря, объясняя своим ломаным хохлацким говором, что панночка на крыше
и ни за что не
хочет спуститься оттуда.
У закостеневшего на заводской работе Овсянникова была всего единственная слабость, именно эти золотые часы. Если кто
хотел найти доступ в его канцелярское сердце, стоило только завести речь об его часах
и с большею или меньшею ловкостью похвалить их. Эту слабость многие знали
и пользовались ею самым бессовестным образом. На именинах, когда Овсянников выпивал лишнюю рюмку, он бросал их за окно, чтобы доказать прочность. То же самое проделал он
и теперь,
и Нюрочка хохотала до слез, как сумасшедшая.
Он только что
хотел выделывать свое колено, как в круг протиснулся Полуэхт Самоварник
и остановил его за плечо.
Детское лицо улыбалось в полусне счастливою улыбкой,
и слышалось ровное дыхание засыпающего человека. Лихорадка проходила,
и только красные пятна попрежнему играли на худеньком личике. О, как Петр Елисеич любил его, это детское лицо, напоминавшее ему другое, которого он уже не увидит!.. А между тем именно сегодня он страстно
хотел его видеть,
и щемящая боль охватывала его старое сердце,
и в голове проносилась одна картина за другой.
— А на покос… Меня
хотел везти, да я убег от него. Больно злой с похмелья-то, старый черт… Всех по зубам так
и чистит с утра.
Это хвастовство взбесило Пашку, — уж очень этот Илюшка нос стал задирать… Лучше их нет, Рачителей, а
и вся-то цена им: кабацкая затычка. Последнего Пашка из туляцкого благоразумия не сказал, а только подумал. Но Илюшка, поощренный его вниманием, продолжал еще сильнее хвастать: у матери двои Козловы ботинки, потом шелковое платье
хочет купить
и т. д.
Эта кобыла ходила за хозяином, как собака,
и Морок никогда ее не кормил: если
захочет жрать, так
и сама найдет.
Этот стыд
и мужнины побои навеки озлобили Дунькину душу,
и она два раза пыталась «стравить мужа»,
хотя последний
и уцелел благодаря слишком большим приемам яда.
— А наши-то тулянки чего придумали, — трещала участливо Домнушка. — С ног сбились, всё про свой хлеб толкуют.
И всё старухи… С заводу
хотят уезжать куда-то в орду, где земля дешевая. Право… У самих зубов нет, а своего хлеба
захотели, старые…
И хохлушек туда же подманивают, а доведись до дела, так на снохах
и поедут. Удумали!.. Воля вышла, вот все
и зашевелились: кто куда, — объясняла Домнушка. — Старики-то так
и поднялись, особенно в нашем Туляцком конце.
Нюрочке вдруг сделалось страшно: старуха так
и впилась в нее своими темными, глубоко ввалившимися глазами. Вспомнив наказ Анфисы Егоровны, она
хотела было поцеловать худую
и морщинистую руку молчавшей старухи, но рука Таисьи заставила ее присесть
и поклониться старухе в ноги.
Старуха сейчас же приняла свой прежний суровый вид
и осталась за занавеской. Выскочившая навстречу гостю Таисья сделала рукой какой-то таинственный знак
и повела Мухина за занавеску, а Нюрочку оставила в избе у стола. Вид этой избы, полной далеких детских воспоминаний, заставил сильно забиться сердце Петра Елисеича. Войдя за занавеску, он поклонился
и хотел обнять мать.
Эта встреча произвела на Петра Елисеича неприятное впечатление,
хотя он
и не видался с Мосеем несколько лет. По своей медвежьей фигуре Мосей напоминал отца,
и старая Василиса Корниловна поэтому питала к Мосею особенную привязанность,
хотя он
и жил в отделе. Особенностью Мосея, кроме слащавого раскольничьего говора, было то, что он никогда не смотрел прямо в глаза, а куда-нибудь в угол. По тому, как отнеслись к Мосею набравшиеся в избу соседи, Петр Елисеич видел, что он на Самосадке играет какую-то роль.
Егор с женой продолжали стоять, потому что при матери садиться не смели,
хотя Егор был
и старше Мосея.
— Ты все про других рассказываешь, родимый мой, — приставал Мосей, разглаживая свою бороду корявою, обожженною рукой. — А нам до себя… Мы тебя своим считаем, самосадским, так, значит, уж ты все обскажи нам, чтобы без сумления. Вот
и старички послушают… Там заводы как
хотят, а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили на Каменке, когда о заводах
и слыхом было не слыхать… Наше дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас-то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная…
Слушавшие старички тоже принялись упрашивать,
и Петр Елисеич очутился в пренеприятном положении. В избе поднялся страшный гвалт,
и никто не
хотел больше никого слушать. Теперь Петру Елисеичу приходилось отвечать зараз десятерым,
и он только размахивал своим платком.
Никитич
хотел было схватить Илюшку за ухо, но тот ловко подставил ему ногу,
и Никитич растянулся плашмя, как подгнившее с корня дерево.
Нюрочке сделалось смешно: разве можно бояться Таисьи? Она такая добрая
и ласковая всегда. Девочки быстро познакомились
и первым делом осмотрели костюмы одна у другой. Нюрочка даже
хотела было примерять Оленкин сарафан, как в окне неожиданно показалась голова Васи.
Но его кудрявая голова очутилась сейчас же в руках у Таисьи,
и он только охнул, когда она с неженскою силой ударила его между лопаток кулаком. Это обескуражило баловня, а когда он
хотел вцепиться в Таисьину руку своими белыми зубами, то очутился уже на полу.
Припомнив какое-то мудреное борцовое колено, Самойло Евтихыч надеялся изловчиться
и начал подтягивать Спирьку в правую сторону, как будто бы
хотел его подшибить правою ногой.
Он
хотел подняться, но только застонал, — левая нога, которою он ударил Спирьку, была точно чужая, а страшная боль в лодыжке заставила его застонать. Самойло Евтихыч пал ничком, его окружили
и начали поднимать.
Груздев отнесся к постигшему Самосадку позору с большим азартом,
хотя у самого уже начинался жар. Этот сильный человек вдруг ослабел,
и только стоило ему закрыть глаза, как сейчас же начинался бред. Петр Елисеич сидел около его кровати до полночи. Убедившись, что Груздев забылся, он
хотел выйти.
— Пригнали же нас сюда, а до орды много поближе, сват. Не
хочу зоставаться здесь,
и всё туточки! Вот який твой сват, Тит…
Долго толковали старички на эту тему,
и только упорно «мовчал» один старый Коваль,
хотя он первый
и выговорил роковое слово.
—
И то правда, — согласился Тит. — Не жадный поп, а правды сказать не
хочет, этово-тово. К приказчику разе дойдем?
Самосадские
и ключевские раскольники хорошо знали дорогу в Таисьину избу,
хотя в шутку
и называли хозяйку «святою душой на костылях».
Начетчица дернула за шнурок
и, не торопясь, начала надевать ступни,
хотя ноги не слушались ее
и попадали все мимо.
Таисья отвернулась к окну
и незаметно вытерла непрошенную старческую слезу: Аграфенино несчастье очень уж близко пришлось к ее сердцу,
хотя она
и не выдавала себя.
— Вот вы все такие… — заворчала Таисья. — Вы гуляете, а я расхлебывай ваше-то горе. Да еще вы же
и топорщитесь: «Не
хочу с Кириллом». Было бы из чего выбирать, милушка… Старца испугалась, а Макарки поганого не было страшно?.. Весь Кержацкий конец осрамила… Неслыханное дело, чтобы наши кержанки с мочеганами вязались…
Аграфена стояла перед ним точно в тумане
и плохо понимала, что он говорит. Неужели она проспала целый день?.. А старец ее пожалел… Когда она садилась в сани, он молча сунул ей большой ломоть ржаного хлеба. Она действительно страшно
хотела есть
и теперь повиновалась угощавшему ее Кириллу.
Гуляка Терешка побаивался сердитой жены-тулянки
и только почесывал затылок. К Лукерье несколько раз на перепутье завертывала Домнушка
и еще сильнее расстроила бабенку своими наговорами, соболезнованием
и причитаньем,
хотя в то же время ругала, на чем свет стоит, сбесившегося свекра Тита.
Наташке
и самой нравилось у Кузьмича, но она стеснялась своей дровосушной сажи. Сравнительно с ней Кузьмич смотрел щеголем,
хотя его белая холщовая курточка
и была перемазана всевозможным машинным составом вроде ворвани
и смазочных масел. Он заигрывал с Наташкой, когда в машинной никого не было, но не лез с нахальством других мужиков. Эта деликатность машиниста много подкупала Наташку.
Хотя Наташка
и отбивалась кулаками от машинных любезностей Кузьмича, но все-таки завертывала в корпус проведать Тараска
и погреться.
Домнушка была огорчена,
хотя никто не знал, кто
и чем мог ее обидеть.
Нюрочке делалось совестно за свое любопытство,
и она скрывалась,
хотя ее так
и тянуло в кухню, к живым людям. Петр Елисеич половину дня проводил на фабрике,
и Нюрочка ужасно скучала в это время, потому что оставалась в доме одна, с глазу на глаз все с тою же Катрей. Сидор Карпыч окончательно переселился в сарайную, а его комнату временно занимала Катря. Веселая хохлушка тоже заметно изменилась,
и Нюрочка несколько раз заставала ее в слезах.