Неточные совпадения
Егор тихонько отплюнулся в уголок, — очень уж ему показалось
все скверно, точно самый воздух был пропитан грехом
и всяческим соблазном.
Раскольник с унынием обвел
всю кухню глазами
и остановился на лестнице, которая вела из кухни во второй этаж, прямо в столовую.
В Егоре девочка узнала кержака:
и по покрою кафтана,
и по волосам, гладко подстриженным до бровей, от одного уха до другого,
и по особому складу
всего лица, — такое сердитое
и скуластое лицо, с узкими темными глазками
и окладистою бородой, скатавшиеся пряди которой были запрятаны под ворот рубахи из домашней пестрядины. Наверное, этот кержак ждет, когда проснется папа, а папа только напьется чаю
и сейчас пойдет в завод.
Кормить
всю дворню было слабостью Домнушки, особенно когда с ней обращались ласково. Погрозив Тишке кулаком, она сейчас же полезла в залавок, где в чашке стояла накрошенная капуста с луком
и квасом.
Буфет, стеклянный шкаф с разною посудой, дюжина березовых желтых стульев
и две полуведерных бутылки с наливками составляли
всю обстановку приказчичьей столовой.
Во
всю ширину другой внутренней стены тянулся другой стол из простых сосновых досок, заваленный планами, чертежами, образцами руд
и чугуна, целою коллекцией склянок с разноцветными жидкостями
и какими-то мудреными приборами для химических опытов.
— Матушка послала… Поди, говорит, к брату
и спроси
все. Так
и наказывала, потому как, говорит, своя кровь, хоть
и не видались лет с десять…
— Матушка наказывала… Своя кровь, говорит, а мне
все равно, родимый мой. Не моя причина… Известно, темные мы люди, прямо сказать: от пня народ. Ну, матушка
и наказала: поди к брату
и спроси…
— А как же Мосей сказывал, што везде уж воля прошла?.. А у вас, говорит, управители да приказчики
всё скроют. Так прямо
и говорит Мосей-то, тоже ведь он родной наш брат, одна кровь.
— Отчего же ты мне прямо не сказал, что у вас Мосей смутьянит? — накинулся Петр Елисеич
и даже покраснел. — Толкуешь-толкуешь тут, а о главном молчишь… Удивительные, право, люди:
все с подходцем нужно сделать, выведать, перехитрить.
И совершенно напрасно… Что вам говорил Мосей про волю?
—
Все говорил… Как по крестьянам она прошла: молебны служили, попы по церквам манифест читали. Потом по городам воля разошлась
и на заводах, окромя наших… Мосей-то говорит, што большая может выйти ошибка, ежели время упустить. Спрячут, говорит, приказчики вашу волю —
и конец тому делу.
— Ты
и скажи своим пристанским, что волю никто не спрячет
и в свое время объявят, как
и в других местах. Вот приедет главный управляющий Лука Назарыч, приедет исправник
и объявят… В Мурмосе уж
все было
и у нас будет, а брат Мосей врет, чтобы его больше водкой поили. Волю объявят, а как
и что будет — никто сейчас не знает. Приказчикам обманывать народ тоже не из чего: сами крепостные.
— Да уж так… Большое сумление на
всех, — ну
и слушают всякого. Главная причина, темные мы люди, народ
все от пня…
— Ничего, слава богу… Ногами
все скудается, да поясницу к ненастью ломит.
И то оказать: старо уж место. Наказывала больно кланяться тебе… Говорит: хоть он
и табашник
и бритоус, а все-таки кланяйся. Моя, говорит, кровь, обо
всех матерьнее сердце болит.
Дорога из Мурмосского завода проходила широкою улицей по
всему Туляцкому концу, спускалась на поемный луг, где разлилась бойкая горная речонка Култым,
и круто поднималась в гору прямо к господскому дому, который лицом выдвинулся к фабрике.
Всю эту дорогу отлично было видно только из сарайной, где в критических случаях
и устраивался сторожевой пункт. Караулили гостей или казачок Тишка, или Катря.
Тишка во
весь дух слетал за попом Сергеем, который
и пришел в господский дом через полчаса, одетый в новую люстриновую рясу.
— Вот что, отец Сергей, — заговорил Лука Назарыч, не приглашая священника садиться. — Завтра нужно будет молебствие отслужить на площади… чтобы по
всей форме. Образа поднять, хоругви, звон во
вся, — ну, уж вы там знаете, как
и что…
Несчастная Катря растерянно смотрела на
всех, бледная
и жалкая, с раскрытым ртом, что немного развлекло Луку Назарыча, любившего нагнать страху.
— Не нужно! — проронил
всего одно слово упрямый старик
и даже махнул рукой.
Конечно,
вся фабрика уже знала о приезде главного управляющего
и по-своему приготовилась, как предстать пред грозные очи страшного владыки, одно имя которого производило панику.
Молота стучали, рабочие двигались, как тени, не смея дохнуть, а Лука Назарыч
все стоял
и смотрел, не имея сил оторваться. Заметив остававшихся без шапок дозорного
и плотинного, он махнул им рукой
и тихо проговорил...
Слышно было, как тяжело ворочалось двухсаженное водяное колесо, точно оно хотело разворотить
всю фабрику,
и как пыхтели воздуходувные цилиндры, набирая в себя воздух со свистом
и резкими хрипами.
Старик обошел меховой корпус
и повернул к пудлинговому, самому большому из
всех; в ближайшей половине, выступавшей внутрь двора глаголем, ослепительным жаром горели пудлинговые печи, середину корпуса занимал обжимочный молот, а в глубине с лязгом
и змеиным шипеньем работала катальная машина.
При входе в этот корпус Луку Назарыча уже встречал заводский надзиратель Подседельников, держа снятую фуражку наотлет. Его круглое розовое лицо так
и застыло от умиления, а круглые темные глаза ловили каждое движение патрона. Когда рассылка сообщил ему, что Лука Назарыч ходит по фабрике, Подседельников обежал
все корпуса кругом, чтобы встретить начальство при исполнении обязанностей. Рядом с ним вытянулся в струнку старик уставщик, — плотинного
и уставщика рабочие звали «сестрами».
Этот прием обескуражил
все заводское начальство,
и они, собравшись кучкой, следили за владыкой издали.
Случай выдался совсем небывалый,
и у
всех подводило со страху животики.
Как самоучка-практик, прошедший
все ступени заводской иерархии, старик понимал мельчайшие тонкости заводского дела
и с первого взгляда видел
все недочеты.
А Лука Назарыч медленно шел дальше
и окидывал хозяйским взглядом
все. В одном месте он было остановился
и, нахмурив брови, посмотрел на мастера в кожаной защитке
и прядениках: лежавшая на полу, только что прокатанная железная полоса была с отщепиной… У несчастного мастера екнуло сердце, но Лука Назарыч только махнул рукой, повернулся
и пошел дальше.
Все корпуса замерли, как один человек,
и работа шла молча, точно в заколдованном царстве.
Рабочие снимали перед ним свои шляпы
и кланялись, но старику казалось, что уже
все было не так
и что над ним смеются.
Лука Назарыч, опомнившись, торопливо зашагал по плотине к господскому дому, а Терешка провожал его своим сумасшедшим хохотом. На небе показался молодой месяц; со стороны пруда тянуло сыростью. Господский дом был ярко освещен, как
и сарайная, где
все окна были открыты настежь. Придя домой, Лука Назарыч отказался от ужина
и заперся в комнате Сидора Карпыча, которую кое-как успели прибрать для него.
Как стемнелось, кержак Егор
все время бродил около господского дома, — ему нужно было увидать Петра Елисеича. Егор видел, как торопливо возвращался с фабрики Лука Назарыч, убегавший от дурака Терешки,
и сам спрятался в караушку сторожа Антипа. Потом Петр Елисеич прошел на фабрику. Пришлось дожидаться его возвращения.
— А, это ты! — обрадовался Петр Елисеич, когда на обратном пути с фабрики из ночной мглы выступила фигура брата Егора. — Вот что, Егор, поспевай сегодня же ночью домой на Самосадку
и объяви
всем пристанским, что завтра будут читать манифест о воле. Я уж хотел нарочного посылать… Так
и скажи, что исправник приехал.
В этих «жартах»
и «размовах» Овсянников не принимал никакого участия. Это был угрюмый
и несообщительный человек,
весь ушедший в свою тяжелую собачью службу крепостного письмоводителя. Теперь он, переглянувшись с Чебаковым, покосился на Мухина.
— Ничего, не мытьем, так катаньем можно донять, — поддерживал Овсянников своего приятеля Чебакова. — Ведь как расхорохорился, проклятый француз!.. Велика корысть, что завтра
все вольные будем: тот же Лука Назарыч возьмет да со службы
и прогонит… Кому воля, а кому
и хуже неволи придется.
— Да ведь он
и бывал в горе, — заметил Чермаченко. — Это еще при твоем родителе было, Никон Авдеич. Уж ты извини меня, а родителя-то тоже Палачом звали… Ну, тогда француз нагрубил что-то главному управляющему, его сейчас в гору, на шестидесяти саженях работал… Я-то ведь
все хорошо помню… Ох-хо-хо… всячины бывало…
Скоро
весь господский дом заснул,
и только еще долго светился огонек в кабинете Петра Елисеича. Он
все ходил из угла в угол
и снова переживал неприятную сцену с Палачом. Сколько лет выдерживал, терпел, а тут соломинкой прорвало… Не следовало горячиться, конечно, а все-таки есть человеческое достоинство, черт возьми!..
Все они в жаркие летние дни почти пересыхают, но зато первый дождь заставляет их весело бурлить
и пениться, а весной последняя безыменная речонка надувалась, как будто настоящая большая река, выступала из берегов
и заливала поемные луга.
В самом Ключевском заводе невольно бросалась в глаза прежде
всего расчлененность «жила», раскидавшего свои домишки по берегам трех речек
и заводского пруда.
Утесистый берег точно был усыпан бревенчатыми избами, поставленными по-раскольничьи: избы с высокими коньками, маленькими окошечками
и глухими, крытыми со
всех сторон дворами.
Контора со
всеми принадлежавшими к ней пристройками стояла уже на мысу, то есть занимала часть того угла, который образовали речки Сойга
и Култым.
По звону колокольчиков
все знали, что едет Самойло Евтихыч, первый заводский богатей, проживавший на Самосадке, — он был из самосадских «долгоспинников»
и приходился Мухину какою-то дальнею родней.
Каменке, он владел десятком лавок с красным товаром,
и, главное, он содержал кабаки по
всем заводам.
Он по старой мужицкой привычке провел
всею ладонью по своему широкому бородатому лицу с плутоватыми темными глазками, тряхнул головой
и весело подумал: «А мы чем хуже других?» С заводскою администрацией Груздев сильно дружил
и с управителями был за панибрата, но Луки Назарыча побаивался старым рабьим страхом.
В другое время он не посмел бы въехать во двор господского дома
и разбудить «самого», но теперь было
все равно: сегодня Лука Назарыч велик, а завтра неизвестно, что будет.
Одет был Груздев на господскую руку: верхнее «французское» пальто из синего драпа, под французским пальто суконный черный сюртук, под сюртуком жилет
и крахмальная сорочка, на голове мягкая дорожная шляпа, — одним словом,
все форменно.
Разбитная была бабенка, увертливая, как говорил Антип,
и успевала управляться одна со
всем хозяйством. Горничная Катря спала в комнате барышни
и благодаря этому являлась в кухню часам к семи, когда
и самовар готов,
и печка дотапливается,
и скатанные хлебы «доходят» в деревянных чашках на полках. Теперь Домнушка ругнула сонулю-хохлушку
и принялась за работу одна.
Всевозможная детвора скоро облепила
всю церковную ограду, паперть
и даже церковные липы.
Колокол
все гудел, народ прибывал,
и на площади становилось тесно.
Фабрика была остановлена,
и дымилась одна доменная печь, да на медном руднике высокая зеленая железная труба водокачки пускала густые клубы черного дыма. В общем движении не принимал никакого участия один Кержацкий конец, — там было совсем тихо, точно
все вымерли. В Пеньковке уже слышались песни: оголтелые рудничные рабочие успели напиться по рудниковой поговорке: «кто празднику рад, тот до свету пьян».