Неточные совпадения
Если бы я не опасался выразиться вульгарно в самом начале рассказа, то я сказал бы, что Шерамур
есть герой брюха, в самом тесном смысле, какой только можно соединить с этим выражением. Но все равно: я должен это сказать, потому что свойство материи лишает меня возможности
быть очень разборчивым в выражениях, — иначе я ничего не выражу. Герой мой — личность узкая
и однообразная, а эпопея его — бедная
и утомительная, но тем не менее я рискую ее рассказывать.
На узенькой спиральной лестнице с крошечным окном в безвоздушный канал, образовываемый тремя сходящимися острым углом стенами, стояла очень маленькая, но преоригинальная фигура. Первое, что бросилось в глаза Nemo,
были полудетские плечи
и курчавая голова с длинными волосами, покрытая истасканною бандитскою шляпою.
С этим он завернулся
и вышел тем же ровным шагом, с тою же неизменною важностью. Во время разговора можно
было видеть, что у него некрепко держатся рейтузы
и под блузою нет рубашки.
Тот открыл глаза
и увидал перед собою Шерамура. Он
был по-вчерашнему в блузе без рубашки
и в бандитской шляпе. Только яркий, голодный блеск черных глаз его немножко смягчился,
и в них даже как будто мелькало что-то похожее на некоторый признак улыбки. Он протянул к хозяину руку
и проговорил...
Это
была единственная женщина в Париже, которую Шерамур знал по имени
и при встречах с которою он кивал ей своею горделивою головою.
Если она не лгала, то она в самом цвете своей юности
была предметом внимания Луи Бонапарта
и очень могла бы ему кое-что напомнить, но с тех пор, как он сделался Наполеоном Третьим, Grillade его презирала
и жила, содержа грязненькую съестную лавку.
Здесь, в этой трущобе, к нему раз спускалось небо на землю; здесь он испытал самое высокое удовольствие, к которому стремилась его душа; тут он, вечно голодный
и холодный нищий, один раз давал пир — такой пир, который можно
было бы назвать «пиром Лазаря».
Теперь он сюда же привел своего консоматера. Им подали скверных котлет, скверного пюре
и рагу из обрезков да литр кислого вина. Шерамур
ел все это сосредоточенно
и не обращая ни на кого никакого внимания, пока отвалился
и сказал...
Кормить, — это, по его мнению, для каждого
было не только долг, но
и удовольствие.
Жратва
была пункт его помешательства: он о ней думал сытый
и голодный, во всякое время — во дни
и в нощи.
Таков он
был в бесконечном числе разных проявлений, которые каждого в состоянии
были убедить в его полнейшей неспособности ни к какому делу, а еще более возбудить самое сильное недоразумение насчет того: какое он мог сделать политическое преступление? А между тем это-то
и было самое интересное. Но Шерамур на этот счет
был столь краток, что сказания его казались невероятны. По его словам, вся его история
была в том, что он однажды «на двор просился».
Как
и что? Это всякого могло удивить, но он очень мало склонен
был это пояснять.
И больше ничего не добьетесь, да
и сомнительно,
есть ли чего добиваться.
Я о нем в мою последнюю поездку за границу наслышался еще по дороге — преимущественно в Вене
и в Праге, где его знали,
и он меня чрезвычайно заинтересовал. Много странных разновидностей этих каиновых детей встречал я на своем веку, но такого экземпляра не видывал.
И мне захотелось с ним познакомиться — что
было и кстати, так как я ехал с литературною работою, для которой мне
был нужен переписчик. Шерамур же, говорят, исполнял эти занятия очень изрядно.
— Не знаю, может
быть и статью.
— Так это у французов; они на рост не глядят; а у нас надо, чтоб дылда
был и ругаться умел.
Я об этом
и позабыл, но потом мы с ним как-то пошли за город в Нельи. Это
был хороший вечер; мы всё бродили, бродили, сели на бережку ручья
и незаметно осмеркли.
Он так же незаметно от меня отлучился
и где-то исчез. Я задумался
и совсем про него позабыл, но вдруг вздрогнул
и вскочил в ужасном испуге,
и было чего: в самом недалеком от меня расстоянии громко
и протяжно провыл голодный волк…
И прежде чем я мог оправиться, — он завыл снова.
Надо
было опомниться, что я всего в двух шагах от Парижа, которого грохот слышен
и которого огни отражаются заревом, чтобы понять, как трудно
было появиться здесь волку.
И мне стало жутко
и больно, а он стал рассказывать, как им бывало холодно
и как голодно,
и как они, вымолив полено дров
и «поплеванник», потом разогревались прыгая вокруг пустой комнаты
и напевая...
На него, кажется, действовала ночь, звезды
и свобода открытого пространства. Он
был в духе
и в каком-то порыве на откровенность. Я этим воспользовался.
— Ну вот… Разумеется, не такая, как я. А у него все равно
были всякие:
и красивые
и некрасивые,
и всех замуж выдавал.
— Шельма; сама все с землемером кофей
пила, а мне жрать не давала.
И землемер очень бил.
— Больше всего опять жрать
было нечего, а иногда
и читали.
— Ну так знайте же, что это переложение псалма,
и оно
было в хрестоматии, по которой мы, бывало, грамматический разбор делали.
— Ничего не знала, а у нас
был директор Ермаков, которого все знали,
и он
был со всеми знаком,
и с этой с графинею. Она прежде жила как все, — экозес танцевала, а потом с одним англичанином познакомилась,
и ей захотелось людей исправлять. Ермаков за нас заступался, рассказывал всем, что нас «исправить можно». А она услыхала
и говорит: «Ах, дайте мне одного — самого несчастного». Меня
и послали. Я
и идти не хотел, а директор говорит: «Идите — она добрая».
— Ничего не правда. Пустили к ней скоро — у нее внизу особый зал
был. Там люди какие-то, — всё молились. Потом меня спросила: «Читал ли Евангелие?» Я говорю: «Нет». — «Прочитайте, говорит,
и придите». Я прочитал.
Мы при твоем отце не такие счеты писали,
и ничего, потому что то
был настоящий барин: сам пользовался
и другим не мешал; а ты вон что!
«Ну так я ему сейчас
и ввернул, чего он
и не думал: „Мало ли что, говорю, у Юлисеева, мы бакалейщика Юлисеева довольно знаем, что это одна лаферма, а продает кто попало, — со всякого звания особ“. — „К чему мне это знать?“ говорит. „А к тому-с, что там все продается для обыкновенной публики, а у нас дом, — мы домового поставщика имеем — у него берем“. — „Вперед, говорит, у Юлисеева брать“. — „Очень хорошо, говорю, только если их сиятельство в каком-нибудь фрукте отравят, так я не
буду отвечать“.»
А девки радостно подхватывают: «Очень просто, что так! — очень просто!»
И сами что-то
едят, а буфетчик мне очистки предлагает: «У вас, говорит, желудок крепкого характера, — а у меня с фистулой. Кушайте. А если не хотите, мы на бал дешевым студентам за окно выбросим». А потом вдруг все: хи-хи да ха-ха-ха,
и: «точно так, как наше к вашему». Я этого уже слушать не мог
и пересел к мужикам.
— Ну, а я понимаю: я даже в Петербург хотел вернуться
и сошел, но только денег не
было. Начальник станции велел с другим, поездом в Москву отвезть, а в Петербург, говорит, без билета нельзя. А поезд подходит — опять того знакомого мужика; которого били, ведут
и опять наколачивают. Я его узнал, говорю: «За что тебя опять?» А он говорит: «Не твое дело». Я приехал в Москву — в их дом,
и все спал, а потом встал, а на дворе уже никого, — говорят: уехали.
Я его практическому смыслу подивился,
и как у меня полтора рубля
было, я ему помочь хотел.
Вытащил кошель
и хвалится: «Видишь, говорит, что
есть названье от бога родитель, — вот я родитель: я побои претерпел, а на билет ничего не извел — без билета доехал.
— Нет, да ведь он умен, он мне сказал: «Я бы, говорит, от тебя
и не бежал, да боялся, что у тебя вумственные книжки
есть. А то, сделай милость,
буду на угощении благодарен». Чай с ним вместе
пили. Отличный мужик. «А если еще остача
есть, говорит, купи моим детькам пряничного конька да рыбинку. Я свезу — скажу: дядька прислал, — детьки малые рады
будут». Хороший мужик. Мы поцеловались.
Считая имена недостойными человеческого внимания пустяками, Шерамур не знал, как звали художника, но, по его словам, это
был человек пожилой
и больной.
Остальной дом
был пуст
и оберегался одним старым лакеем.
Встречен он
был сухо, как человек никому не нужный; даже помещения ему не дали,
и благодетельницы своей графини он не видал.
У его выломанного порога
была ямина, а под окном зольная куча, на которую выбрасывали из кухни всякую нечисть,
и тут, как говорил Шерамур, постоянно «ходили пешком три вороны
и чьи-то птичьи кишки таскали».
В самой же храмине здесь
была такая жара
и духота, что Шерамур, к великому своему удивлению
и благополучию, — тяжко заболел: у него сделался карбункул, который он называл: злой чирей.
Ему не дали умереть
и прислали к нему фельдшера — молодого еврея, который здесь тоже
был и врачом
и религиозным Эмилем: графиня его второй год воспитывала к христианству.
Главный труд обращения его уже
был окончен,
и по осени он назначался на короткое время на выставку в религиозные салоны Петербурга, а оттуда к отсылке за границу для крещения по наилучшему образцу какой-то из неизвестных сект.
Он уже второй год жил здесь неизвестно по какому праву
и, чувствуя свое рискованное положение,
пел стишки
и читал «трактатцы», — но он
был, разумеется, гораздо находчивее Шерамура
и сделал ему важную услугу — спас ему жизнь.
Шерамур лежал без всякого присмотра — его дверь часто некому
было затворить,
и вороны заходили к нему пешком даже в самую комнату, но фельдшер нашел, что случай этот достоин иного внимания.
Он знал, что это
был для нее бенефисный случай: она сейчас же пришла с книжечками
и флаконом разведенной водою мадеры
и читала Шерамуру о спасении верою.
— Ничего не значит, — один разговор, а за то вам
будут хорошую пищу присылать
и мадеры, — а вы еще слабы. — Он взял оставленные трактатцы, посмотрел
и говорит: — Вот по этой погиб, а по этой спасен. Я скажу, что вы читали
и пошли на спасенье.
Он
был «спасен», графиня утешалась; она приобрела Христу первого нигилиста
и велела Шерамуру по выздоровлении приходить к ней, чтобы
петь с верными
и учить детей писать
и закону божию.
И как с этих пор лично ей он уже
был неинтересен, то она его бросила, а буфетчик опять стал ему посылать вместо «куричьего супу» — «свинячьи котлеты»
и вместо «кокайского вина» — «подмадерный херес».
Графиня при первом взгляде на него назвала его «Черномор» — что ему
и очень шло, графинины горничные сделали из этого «черномордый», — но
и это
было кстати, а англичанка по-своему все перековеркала в «Шерамур».
— Ребятишки отцам рассказали: «Учитель, мол, питерский, а не знает: почему сие важно в-пятых? Батюшка спросил, а он
и ничего». А отцы
и рады: «какой это, подхватили, учитель, это — дурак. Мы детей к нему не пустим, а к графинюшке пустим: если покосец даст покосить — пусть тогда ребятки к ней ходят,
поют, ништо, худого нет». Я так
и остался.
Понятно, нетерпение знать: как
и какая сладость сей жизни соблазнила Шерамура? Почему сие
было важно в-пятых?