Неточные совпадения
— «Золотой лягушки», — отвечал Форов, играя своим ценным брелоком. — Глафире Васильевне охота шутить и дарить мне золото, а я философ и беру сей презренный металл в каком угодно виде, и особенно доволен, получая кусочек золота в виде
этого невинного создания, напоминающего мне поколение людей, которых я очень любил и с которыми навсегда желаю сохранить нравственное единение. Но жениться на Бодростиной… ни за что на
свете!
— Очень тебе благодарен хоть за
это. Я нимало не сожалею о том, что я отдал сестре, но только я охотно сбежал бы со
света от всех моих дел.
— Нет, а ты не шути! — настойчиво сказал Горданов и, наклонясь к уху собеседника, прошептал: — я знаю, кто о тебе думает, и не самовольно обещаю тебе любовь такой женщины, пред которою у всякого зарябит в глазах.
Это вот какая женщина, пред которою и сестра твоя, и твоя генеральша — померкнут как светляки при
свете солнца, и которая… сумеет полюбить так… как сорок тысяч жен любить не могут! — заключил он, быстро кинув руку Висленева.
Все
это время Синтянина зорко наблюдала гостя, но не заметила, чтобы Лариса произвела на него впечатление.
Это казалось несколько удивительным, потому что Лариса, прекрасная при дневном
свете, теперь при огне матовой лампы была очаровательна: большие черные глаза ее горели от непривычного и противного ее гордой натуре стеснения присутствием незнакомого человека, тонкие дуги её бровей ломались и сдвигались, а строжайшие линии ее стана блестели серебром на изломах покрывавшего ее белого альпага.
Это не была Александра Ивановна,
это легкая, эфирная, полудетская фигура в белом, но не в белом платье обыкновенного покроя, а в чем-то вроде ряски монастырской белицы. Стоячий воротничок обхватывает тонкую, слабую шейку, детский стан словно повит пеленой и широкие рукава до локтей открывают тонкие руки, озаренные трепетным
светом горящих свеч. С головы на плечи вьются светлые русые кудри, два черные острые глаза глядят точно не видя, а уста шевелятся.
Горданов рано дошел до убеждения, что все
эти чувства — роскошь, гиль, путы, без которых гораздо легче жить на белом
свете, и он жил без них.
Но о всем
этом не время было думать. В Петербурге Горданова ждала ужасная весть: все блага жизни, для которых он жертвовал всем на
свете, все
эти блага, которых он уже касался руками, отпрыгнули и умчались в пространство, так что их не было и следа, и гнаться за ними было напрасно. Квартира № 8 сгорела. Пока отбивали железную дверь кладовой, в ней нашли уже один пепел. Погибло все, и, главное, залогов погибло вдесятеро более, чем на сумму, в которой они были заложены.
Все
это было напечатано и вышло в
свет, а на другой день к Кишенскому влетела Ванскок и, трепля косицами и раздувая ноздри, потребовала внимания к листу бумаги, измаранному ее куриными гиероглифами.
— Да полно тебе в самом деле дуться! Что
это за вздор такой: дуешься на меня, дуешься на своего мужа и на весь
свет, и все из-за постороннего дела. Глупо
это, Катя!
—
Это мое дело: куда ни пойду, а уж мешать вам не стану; слава богу, еще на
свете монастыри есть.
Мое мнение таково, что нет на
свете обитаемого уголка, где бы не было людей, умеющих и желающих досаждать ближнему, и потому я думаю, что в
этом отношении все перемены не стоят хлопот, но всякий чувствует и переносит досаду и горести по-своему, и оттого в подобных делах никто никому не указчик.
— Поверьте, я, может быть, меньше всех на
свете думаю о переделке мира. Скажу вам более: мне так опостылели все
эти направления и настроения, что я не вспоминаю о них иначе как с омерзением.
— Не забудь
этого, мой
свет!
И у Павла Николаевича созрел план, по которому он смело надеялся закрепить за собою Ларису еще крепче, чем Глафиру Васильевну, и был вполне уверен, что ни Бодростина и никто на
свете этого плана не проникнут.
«
Это прекрасно! — мелькнуло в ее голове. — Какая блестящая мысль! Какое великое счастие! О, никто, никто на
свете, ни один мудрец и ни один доброжелатель не мог бы мне оказать такой неоцененной услуги, какую оказывают Кишенский и княгиня Казимира!.. Теперь я снова я, — я спасена и госпожа положения… Да!»
В
это время они дошли до дверей портретной, и Бодростина, представив гостям Ларису, сказала, что вместо исчезнувшей лампы является живой, всеосвежающий
свет.
Запечатав
это письмо, она отнесла его в комнату своей девушки, положила конверт на стол и велела завтра рано поутру отправить его к Водопьянову, а потом уснула с верой и убеждением, что для умного человека все на
свете имеет свою выгодную сторону, все может послужить в пользу, даже и спиритизм, который как крайняя противоположность тех теорий, ради которых она утратила свою репутацию в глазах моралистов, должен возвратить ей
эту репутацию с процентами и рекамбио.
Это Александре Ивановне не понравилось, тем более, что вслед за тем как погас
свет, в спаленке послышался тихий шорох и при слабом
свете луны, сквозь опущенную штору, было заметно какое-то непокойное движение Веры вдоль стены под портретом ее матери.
«Призвав Всемогущего Бога, которому верую и суда которого несомненно ожидаю, я, Александра Синтянина, рожденная Гриневич, пожелала и решилась собственноручно написать нижеследующую мою исповедь. Делаю
это с тою целию, чтобы бумага
эта была вскрыта, когда не будет на
свете меня и других лиц, которых я должна коснуться в
этих строках: пусть
эти строки мои представят мои дела в истинном их
свете, а не в том, в каком их толковали все знавшие меня при жизни.
Живя на
свете, я убедилась, что я была не права, считая безнатурным одного Висленева; предо мною вскрылись с
этой же стороны очень много людей, за которых мне приходилось краснеть.
— Мне
это все равно, ты не заговоришь меня ни Ларой и ничем на
свете; дай мне ответ, что может помешать тебе быть моею женой, и тогда я отстану!.. А, а! ты молчишь, ты не знаешь, куда еще увильнуть! Так знай же, что я знаю, кто и что тебе может помешать! Ты любишь! Ты поймана! Ты любишь не меня, а Подозе…
Как он, —
этот вековечный он всех милых дев, — бросил ее; как она по нем плакала и убивалась, и как потом явилось оно — также вековечное и неизбежное третье, возникшее от любви двух существ, как
это оно было завернуто в пеленку и одеяльце… все чистенькое-пречистенькое… и отнесено в Воспитательный дом с ноготочками, намеченными лаписом, и как
этот лапис был съеден
светом, и как потом и само онотоже будет съедено
светом и пр., и пр.
— Нет; дело не за мной, а за обстоятельствами. Я иду так, как мне следует идти. Поспешить в
этом случае значит людей насмешить, а мне нужен
свет, и он должен быть на моей стороне.
— Нет, извините, мне
это нужно, и
это можно!
Свет не карает преступлений, но требует от них тайны. А впрочем,
это уж мое дело.
— Потому что в янтаре есть свое постоянное электричество, меж тем как бриллиант, чтобы блеснуть, нуждается в
свете… Я полагаю, что
это, впрочем, совсем не интересно для того, кого заперли на защелку. Adieu! [Прощайте! (франц.)]
— Ну бывает или не бывает, а на
этот раз так не будет! Клянусь богом, мужем моим, всем на
свете клянусь:
этого не будет! Подыми только его господь, а уж тогда я сама, я все ему открою, и он ее бросит.
Катерина Астафьевна со всем
этим умела управляться в совершенстве, и такая жизнь, и такие труды не только нимало не тяготили ее, но она даже почитала себя необыкновенно счастливою и, как в песне поется, «не думала ни о чем в
свете тужить».
— Не помню-с, — отвечал майор, с любовию артиста разглядывая
это прекрасное творение, как раз подходящее, по его мнению, к типу наипочтеннейших женщин на
свете.
Но было за
этим ужином шумно и весело и раздавались еще после него оживленные речи, которые не все переговорились под кровлей Евангела до поздней ночи, и опять возобновились в саду, где гости и провожавший их хозяин остановились на минуту полюбоваться тихим покоем деревьев, трав и цветов, облитых бледно-желтым
светом луны.
Солнце, несмотря на ранний час утра, уже тепло освещало комнату, меблированную высокою старинною мебелью, и в нише, где помещалась кровать Глафиры, было столько
света, что наша героиня могла свободно пробегать открытый ею архив. Она
этим и занималась, она его пробегала, беспрестанно останавливаясь и задумываясь то над тем, то над другим листком, и затем опять брала новые.
Не сознаваясь, разумеется, в
этой последней мысли, Кишенский становился пред Глафирой на некоторую нравственную высоту, и чувствуя, что ему не совсем ловко стоять пред
этою умною женщиной в такой неестественной для него позиции, оправдывался, что «хотя ему и не к лицу проповедовать мораль, но что есть на
свете вещи, которые все извиняют».
А Кишенский не мог указать никаких таких выгод, чтоб они показались Глафире вероятными, и потому прямо писал: «Не удивляйтесь моему поступку, почему я все
это вам довожу: не хочу вам лгать, я действую в
этом случае по мстительности, потому что Горданов мне сделал страшные неприятности и защитился такими путями, которых нет на
свете презреннее и хуже, а я на
это даже не могу намекнуть в печати, потому что, как вы знаете, Горданов всегда умел держаться так, что он ничем не известен и о нем нет повода говорить; во-вторых,
это небезопасно, потому что его протекторы могут меня преследовать, а в-третьих, что самое главное, наша петербургская печать в
этом случае уподобилась тому пастуху в басне, который, шутя, кричал: „волки, волки!“, когда никаких волков не было, и к которому никто не вышел на помощь, когда действительно напал на него волк.
Здесь было так хорошо, тепло, уютно; темно-пунцовый
свет раскаленных угольев нерешительно и томно сливался на средине комнаты с серым
светом сумерек, и в
этом слиянии как бы на самой черте его колебалась тонущая в мягких подушках дивана Глафира.
При помощи спиритизма и денег
это было устроено так легко, что Глафира через месяц после приезда в Париж была принята самыми суровыми ревнительницами добродетели, получила от них выражения внимания и дружбы и даже свободно могла бы делать втайне какие угодно тайные дела, и в
свете ей нашлась бы поддержка, и всякий намек на ее прошедшее почитался бы не иначе, как злонамеренной клеветой.
Она глубоко ненавидела одного Горданова и ему одному… одному ему на
свете она хотела отомстить за себя тяжело и больно, и
это было в ее руках.
— Ваше смущение и тревога могут гораздо более вам вредить, чем все на
свете, потому что оно выдаст вас на первом же шагу. Оставьте
это и будьте веселы, — посоветовала Бодростина, но Висленев отвечал, что он первого шага отнюдь не боится, ибо первый шаг для него уже достаточно обезопасен, но зато следующие шаги, следующие дни и минуты… вот что его сокрушало!
— Мошенниками полон
свет, — перебил генерал, — но пока
эти мошенники не попадаются, на них при нынешних порядках нет управы. Я вижу, что я знаю все, что вы мне хотите сказать: я давно знаю
эту клику, которая доит вашего мужа, но
это все бесполезно; другое дело, если бы вы могли мне дать какие-нибудь доказательства.
Наконец
это ей удалось: представился случай, и Лара весьма кстати высказала, насколько она изумлена переданным ей слухом о Горданове, — вообще весьма нелепым во всякое время, но уже превосходящим все на
свете, если принять во внимание наглое письмо, какое он прислал ей из Москвы.
Лару
это заняло, и она с любопытством слушала, как Горданов доказывал ей, что если никто из родных не вмешается в брак, то кому же какое дело протестовать. Он привел ей в пример несколько дам, благополучно вышедших замуж от живых мужей, и Лара согласилась, что
это хорошее средство для поправления фальшивых положений в глазах
света, «не карающего преступлений, но требующего для них тайны». А через неделю Лара взяла деньги, назначавшиеся на выкуп ее дома, и в один день собралась за границу.
Был шестой час вечера; на дворе совсем смерклось, когда у развалившихся ворот
этого дворца остановилась пара лошадей, и из забрызганной грязью каруцы выскочил человек в шубе и меховой шапочке и, пролезши под своды низкой калитки, постучался в крошечное окошечко, где едва мерцал
свет плошки.
Но приговор о неисправимости Лары показался Синтяниной обидным, и она ответила своей собеседнице, что нравственные переломы требуют времени, и, к тому же, на
свете есть такие ложные шаги, от которых поворот назад иногда только увеличивает фальшь положения. Бодростина увидела здесь шпильку, и между двумя дамами началась легкая перепалка. Глафира сказала, что она не узнает Синтянину в
этих словах и никогда бы не ожидала от нее таких суждений.
Этот неловкий вопрос бросил некоторый
свет на то, что сделано с бедной Ларой. Александра Ивановна поспешила ответить, что она об
этом не думала, но что, вероятно, если б оказалось, что ее бог наказал человеком, который, принявши от нее любовь, еще готов принять и даже потребовать ее отречения от любви к нему для его счастия, то она бы… пропала.
«Кончено, думала она, кончено! Вот
эти намеки: Бодростина нет более на
свете!»