Неточные совпадения
Матери очень многих девиц, поставленных гораздо лучше, чем дочь доктора Гриневича, и гораздо положительнее ее обеспеченных, не пренебрегли бы
таким женихом,
как Висленев, а Сашеньке Гриневич партия с Висленевым, по всеобщему приговору, была просто клад, за который эта девушка должна была держаться крепче.
Так прошло десять лет. Город привык видеть и не видать скромных представительниц генеральского семейства, и праздным людям оставалось одно удовольствие решать: в
каких отношениях находятся при генерале мать и дочь, и нет ли между ними соперничества? Соперничества между ними, очевидно, не было, и они были очень дружны. К концу десятого года замужества Флоре, или по нынешнему Анне Ивановне, бог дал глухонемую дочку, которую назвали Верой.
Флора не плакала и не убивалась при материном гробе, и поцеловала лоб и руку покойницы с
таким спокойствием,
как будто здесь вовсе и не шло дело о разлуке. Да оно и в самом деле не имело для Флоры значения разлуки: они с матерью шли друг за другом.
Как ни замкнут был для всех дом Синтянина, но все-таки из него дошли слухи, что генерал, узнав, по чьему-то доносу, что у одного из писарей его канцелярии, мараковавшего живописью, есть поясной портрет Флоры, сделанный с большим сходством и искусством, потребовал этот портрет к себе, долго на него смотрел, а потом тихо и спокойно выколол на нем письменными ножницами глаза и поставил его на камине в комнате своей жены.
Пред кончиною он не хотел причащаться из рук госпитального священника, а просил призвать к нему всегдашнего духовника его, отца Гермогена; исповедался ему, причастился и умер
так спокойно,
как, по замечанию некоторых врачей, умеют умирать одни русские люди.
Ее бесчувственность, впрочем, едва ли и потом нуждалась в каких-нибудь подтверждениях,
так как вскоре стало известно, что когда ей однажды, по поручению старой Висленевой, свояк последней, отставной майор Филетер Иванович Форов, прочел вслух письмо, где мать несчастного Иосафа горько укоряла изменницу и называла ее «змеею предательницей», то молодая генеральша выслушала все это спокойно и по окончании письма сказала майору...
Говорили, что это для нее самой служит развлечением,
так как двое собственных ее детей, которых она имела в первые годы замужества, умерли в колыбельном возрасте.
— Сделавши
так, ты, папа, поступишь,
как следует.
— Не велик комплимент тете Кате! Ну, а на мне бы вы разве не женились? Я ведь не
так умна,
как Александрина.
—
Так вот он
как будет называться ваш рок! — воскликнул майор.
— А неприятна,
так и не надо, но только
как бы она сама не заехала.
—
Какое дело?
такое, что это подлость… тем более, что она и его не любит!
— Скажите,
какая важная фамилия: «Висленев»! Фу, черт возьми! Да им же лучше, что они не будут
такие сумасшедшие,
как ты! Ты бы еще радовался, что она не на твоей шее, а еще тебе же помогала.
— Оставь мою сестру; а читать меня немудрено, потому что в
таких каторжных сплетениях, в
каких я, конечно, пожалеешь о всяком гроше, который когда-нибудь употреблял легкомысленно.
— Да и удивляться нечего; а почему? А потому что есть царь в голове. Чего ей не быть дюшессой? Она всем сумела бы быть. Вот это-то и надо иметь в уме
таким людям,
как мы с тобой, которые ворчали, что делать состояние будто бы «противно природе». Кто идет в лес по малину спустя время, тому одно средство: встретил кого с кузовом и отсыпь себе в кузовок.
—
Так будь же прежде богат, чтобы было из чего добрить и щедрить, а для этого… пересыпай, любезный, в свой кузов из кузова тех, от кого,
как от козла, ни шерсти, ни молока.
— Нет, а ты не шути! — настойчиво сказал Горданов и, наклонясь к уху собеседника, прошептал: — я знаю, кто о тебе думает, и не самовольно обещаю тебе любовь
такой женщины, пред которою у всякого зарябит в глазах. Это вот
какая женщина, пред которою и сестра твоя, и твоя генеральша — померкнут
как светляки при свете солнца, и которая… сумеет полюбить
так…
как сорок тысяч жен любить не могут! — заключил он, быстро кинув руку Висленева.
— Самое лучшее, конечно, это вести речь
так,
как вы изволите вести, то есть заставлять высказываться других, ничем не выдавая себя, — ответил ей с улыбкой Горданов.
— О, я совсем не обладаю
такими дипломатическими способностями,
какие вы во мне заподозрили, я только любопытна
как женщина старинного режима и люблю поверять свои догадки соображениями других. Есть пословица, что человека не узнаешь, пока с ним не съешь три пуда соли, но мне кажется, что это вздор.
Так называемые нынче «вопросы» очень удобны для того, чтобы при их содействии узнавать человека, даже ни разу не посоливши с ним хлеба.
—
Какой вздор! сестра, кажется,
такой субъект, что она может положить ему на тарелку печенку, а тебе сердце.
— А вот видишь ли, а ведь ты ошибаешься, она совсем не
так умна,
как тебе кажется. Она только бойка.
— К чему? — ответил Подозеров. — Он говорит красно. Да; они совсем довоспиталися: теперь уже не
так легко открыть, кто под
каким флагом везет
какую контрабанду.
— Нет, это
так, пустяки. Горданов меня спрашивал, просватана ты или нет? а я говорю: «с
какой стати?»
— Нет; ведь его, дружок, надо знать
так,
как я его знаю; ведь это голова, это страшная голова!
— Все не то, все попадается портфель… Вот, кажется, и спички… Нет!.. Однако же
какая глупость… с кем это я говорю и дрожу… Где же спички?.. У сестры все
так в порядке и нет спичек… Что?.. С
какой стати я сказал: «у сестры…» Да, это правда, я у сестры, и на столе нет спичек… Это оттого, что они, верно, у кровати.
— Ну да, это не мудрено, у них давно все перержавеет но, и разумеется,
как колеса пошли,
так и скатились всё до нового завода. Тебе не надо было их пускать.
В то время
как он был занят
такою работой, Бодростина пересела в угол дивана и, сложив на груди руки, начала спокойным, деловым тоном...
— И помните,
как я жестоко обманула вас и их, и «общее дело»? Ха-ха-ха!.. Послушай, Павел Николаевич! Ты давеча хотел целовать руки: изволь же их, я позволяю тебе, целуй их, целуй, они надели на вас
такие дурацкие колпаки с ослиными ушами, это стоит благодарности.
— Ну да! А это ложь. На самом деле я
так же богата,
как церковная мышь. Это могло быть иначе, но ты это расстроил, а вот это и есть твой долг, который ты должен мне заплатить, и тогда будет мне хорошо, а тебе в особенности… Надеюсь, что могу с вами говорить, не боясь вас встревожить?
Глупая кузина моя, эта злая и пошлая Алина, которую ты во имя «принципа»: женской свободы с
таким мастерством женил на дурачке Висленеве, по совету ваших дур, вообразила, что я глупа,
как все они, и изменила им… выдала их!..
Если ты захочешь меня видеть, то ты будешь действовать
так,
как я говорю, и если будешь действовать
так, то вот моя рука тебе, что Бодростин будет у тебя сам и будет всем хорошо, а тебе в особенности…
— Почему же
так? — шутил Иосаф Платонович. —
Какая же ты странная с этими своими «
таками». Никого не любит — «
так», печенку кладет Подозерову — «
так», зеленое платье сошьет и не носит — «
так». А знаешь, нет действия без причины?
— Что же это мне что-то помнится,
как будто что-то
такое странное говорили про это дитя?
— Ну, Бог с тобой!.. А
как же это?.. — заговорил он, не зная что спросить. — Да!.. Зачем же они поехали в
такую пору?
— Я, право, не умею рассказать. Вера
такая нежная и легкая,
как будто неземная, а голос вышел будто какой-то бас. Тетя говорит, что точно будто из нее совсем другой человек, сильный, сильный мужчина закричал…
—
Как села,
так опустилась в ноги и заснула.
Так, знаешь: «а-а-а-а!» —
как будто она хочет кого-то удержать над самою пропастью, и вдруг… смотрю, уж свечи на полу, и, когда я нагнулась, чтобы поднять их, потому что она не обращала на них внимания, кажется, я слышала слово…
— Я взяла ее сзади и посадила ее в кресла. Она была холодная
как лед, или лучше тебе сказать, что ее совсем не было, только это бедное, больное сердце ее
так билось, что на груди
как мышонок ворочался под блузой, а дыханья нет.
— О, полно, Катя! Что же может угрожать им? Нет, все это вздор, пустяки; но Вера была
так тревожна,
как никогда, и я все это тебе к тому рассказываю, чтобы ты не отнесла моего бегства к чему-нибудь другому, — договорила, слегка краснея, Синтянина.
Он снял свою изуродованную шляпу, оглядел ее и, надев прорехой на затылок, пошел по узенькой, не пробитой, а протоптанной тропинке в глубь небольшого,
так сказать, однодворческого сада. Кругом растут,
как попало, жимолости, малина, крыжовник, корявая яблонька и в конце куст густой черемухи; но живой души человеческой нет.
— Но позвольте,
как же это
так?
— А уж это опять мне вас позвольте спросить:
как вы это
так? Я червей копал, потому что мы с Филетером Иванычем собираемся рыбу удить, а вы меня под ребра, и испугали. Я Евангел Минервин, священник и майора Форова приятель.
— Вот
как у нас! — проговорил Евангел, глядя с улыбкой,
как заливается Висленев. — Чего же это вы
так ослабели?
— Что
так? Там будто
как все ученые. К литературе привержены?
— А
как же-с: разве вы его не усматриваете? Помните, в комедии господина Львова было сказано, что «прежде все сочиняли, а теперь-де описывают», а уж ныне опять все сочиняют: людей
таких вовсе не видим, про
каких пишут… А вот и отец Филетер идет.
—
Так вы вот
какой: вы единомышленников, значит, немного цените?
— Одни увлекательней и легче,
как Златоуст, Массильон и Иннокентий, а другие тверже и спористей,
как Василий Великий, Боссюэт и Филарет. Ренан ведь очень легок, а вы если критикой духа интересуетесь,
так Ламене извольте прочитать. Этот гораздо позабористей.
— Да вы с критикой согласны? Ну а ее-то у него и нет.
Какая же критика при односторонности взгляда? Это в некоторых теперешних светских журналах ведется подобная критика,
так ведь guod licet bovi, non licet Jovi, что приличествует быку, то не приличествует Юпитеру. Нет, вы Ламене почитайте. Он хоть нашего брата пробирает, христианство, а он лучше, последовательней Фейербаха понимает. Христианство — это-с ведь дело слишком серьезное и великое: его не повалить.
— Да вот
как. Во многих местах десятки тысяч людей, которые непременно должны умереть в силу обстоятельств с голоду, всякий день сыты. Петербург кормит
таких двадцать тысяч и все «по сущности христианства». А уберите вы эту «сущность» на три дня из этой сторонушки, вот вам и голодная смерть, а ваши философы этого не видали и не разъяснили.
— Я говорил, что это будет, — проворчал Форов и тоже стал на колени точно
так же,
как и Евангел.