Неточные совпадения
Ее бесчувственность, впрочем, едва ли и потом нуждалась в каких-нибудь подтверждениях, так
как вскоре стало известно, что когда ей однажды, по поручению старой Висленевой, свояк последней, отставной майор Филетер Иванович Форов, прочел вслух письмо, где мать несчастного Иосафа горько укоряла изменницу и называла ее «змеею предательницей», то молодая генеральша выслушала все это спокойно и по окончании письма
сказала майору...
—
Скажи, пожалуйста:
как это я ничего этого не помню?
— Ты это
сказал? Ты, милый, умен
как дьякон Семен, который книги продал, да карты купил. И ты претендуешь, что я с тобой не откровенен. Ты досадуешь на свою второстепенную роль. Играй, дружок, первую, если умеешь.
— Шут ты, —
сказал мягко Горданов и, встав, начал одеваться. — Шут и более ничего!
Какое тебе до всего этого дело?
—
Скажите,
какая важная фамилия: «Висленев»! Фу, черт возьми! Да им же лучше, что они не будут такие сумасшедшие,
как ты! Ты бы еще радовался, что она не на твоей шее, а еще тебе же помогала.
Советую тебе прежде всего не объявляться ни под
какою кличкой, тем более, что, во-первых, всякая кличка гиль, звук пустой, а потом, по правде тебе
сказать, ты вовсе и не нигилист, а весьма порядочный гилист.
— Вот здесь, в моем лбу и в твоем послушании и скромности. Я тебе это
сказал в Москве, когда уговорил сюда ехать, и опять тебе здесь повторяю то же самое. Верь мне; вера не гиль, она горы двигает; верь в меня,
как я в тебя верю, и ты будешь обладать и достатком, и счастием.
— Нет, а ты не шути! — настойчиво
сказал Горданов и, наклонясь к уху собеседника, прошептал: — я знаю, кто о тебе думает, и не самовольно обещаю тебе любовь такой женщины, пред которою у всякого зарябит в глазах. Это вот
какая женщина, пред которою и сестра твоя, и твоя генеральша — померкнут
как светляки при свете солнца, и которая… сумеет полюбить так…
как сорок тысяч жен любить не могут! — заключил он, быстро кинув руку Висленева.
— Я делаю самые простые выводы из самых простейших фактов, —
сказал он, — и притом из общеизвестных фактов, которые ясно убеждают, что с женщиной поступают коварно и что значение ее все падает.
Как самое совершеннейшее из творений, она призвана к господству над грубою силой мужчины, а ее смещают вниз с принадлежащего ей положения.
—
Как это хорошо исполнено, —
сказал он.
— Пока вы его провожали, мы на его счет по нашей провинциальной привычке уже немножко посплетничали, —
сказала почти на пороге генеральша. — Знаете, ваш друг, — если только он друг ваш, — привел нас всех к соглашению между тем
как, все мы чувствуем, что с ним мы вовсе не согласны.
— Все не то, все попадается портфель… Вот, кажется, и спички… Нет!.. Однако же
какая глупость… с кем это я говорю и дрожу… Где же спички?.. У сестры все так в порядке и нет спичек… Что?.. С
какой стати я
сказал: «у сестры…» Да, это правда, я у сестры, и на столе нет спичек… Это оттого, что они, верно, у кровати.
— А я тебе могу ведь,
как Татьяна,
сказать, что «прежде лучше я была и вас, Онегин, я любила».
—
Скажи яснее.
Какой? Их множество.
—
Как весело! —
сказал Горданов.
— Настоящего зеленого тоже нет!
Скажите, пожалуйста. А ее не настоящее зеленое платье
какое же?
— Я ужасно люблю со вкусом сделанные дамские наряды! — заговорил он с сестрой. — В этом,
как ты хочешь, сказывается вся женщина; и в этом, должно правду
сказать, наш век сделал большие шаги вперед. Еще я помню, когда каждая наша барышня и барыня в своих манерах и в туалете старались
как можно более походить на une dame de comptoir, [продавщицу (франц.).] а теперь наши женщины поражают вкусом; это значит вкус получает гражданство в России.
—
Как же это поле «островком» ты
сказала?
—
Как же она это
сказала?
— Я взяла ее сзади и посадила ее в кресла. Она была холодная
как лед, или лучше тебе
сказать, что ее совсем не было, только это бедное, больное сердце ее так билось, что на груди
как мышонок ворочался под блузой, а дыханья нет.
—
Как страшно, —
сказала Форова, — она точно следит за тобой и во сне и наяву. Прощай, Господь с тобой.
Он снял свою изуродованную шляпу, оглядел ее и, надев прорехой на затылок, пошел по узенькой, не пробитой, а протоптанной тропинке в глубь небольшого, так
сказать, однодворческого сада. Кругом растут,
как попало, жимолости, малина, крыжовник, корявая яблонька и в конце куст густой черемухи; но живой души человеческой нет.
— А мне кажется, он, напротив, прекрасно
сказал, и позвольте мне на этом с ним покончить, —
сказал Висленев. — Хлеб,
как все земное, мне ближе и понятнее, чем все небесные блага. А
как же это кормит христианство хлебом?
— Швейцар мне прислал его,
как только вы изволили уйти. Я
сказала, что вы уже изволили започивать.
— Куртаж!..
Скажите, пожалуйста,
какие она слова узнала!.. Вы меня удивляете, Ванскок, это все было всегда чуждо вашим чистым понятиям.
— Нет, теперь опять
скажите, ожидали вы или нет, что я вам отдам деньги? — настаивал Горданов, удерживая руку Ванскок. — Видите,
как я добр! Я ведь мог бы выпустить вас на улицу, да из окна опять назад поманить, и вы бы вернулись.
— Я и теперь с вами шучу,
скажите ему все;
скажите,
как Горданов одичал и оглупел вне Петербурга; я даже и сам ему все это
скажу и не скрою, что вы мне, милая Ванскок, открыли великие дела, и давайте вместе устраивать Висленева.
— Ну, и довольно, ты мне
скажи, на
какой вкус, и этого с меня и довольно, а я уже знаю
как потрафить.
Висленев назвал своего «соседа по имению», Феоктиста Меридианова, который пришел в своих кимрских туфлях и все терпеливо прослушал, и потом, по своему обыкновению, подражая простонародному говору,
сказал, что
как все это не при нем писано, то он не хочет и лезть с суконным рылом в калачный ряд, чтобы судить о такой политичной материи, а думает лишь только одно, что в старину за это
— Откуда вы себе достали такого «гайдука Хрызыча»? — спрашивал Горданов, стараясь говорить
как можно веселее и уловить хотя малейшую черту приветливости на лице хозяина, но такой черты не было: Кишенский, не отвечая улыбкой на улыбку, сухо
сказал...
— О, разумеется! Я знаю, что вы человек умный, но только позвольте вам по-старому, по-дружески
сказать, что ведь никто и не делает так легкомысленно самых опрометчивых глупостей,
как умные люди.
— Вы меня не спрашиваете, в чем заключается мой план, заметьте, несомненный план приобретения громаднейшего состояния, и я знаю, почему вы меня о нем не спрашиваете: вы не спрашиваете не потому, чтоб он вас не интересовал, а потому, что вы знаете, что я вам его не
скажу, то есть не
скажу в той полноте, в которой бы мой верный план, изобретение человека, нуждающегося в двадцати пяти тысячах, сделался вашим планом, — планом человека, обладающего всеми средствами, нужными для того, чтобы через полгода, не более
как через полгода, владеть состоянием, которым можно удивить Европу.
— Я и не прошу вашего доверия: я не беру ни одного гроша до тех пор, пока вы сами
скажете, что дело сделано основательно и честно. Говорите только о цене,
какая ваша последняя цена?
Дело должен был начать Кишенский, ему одному известными способами, или по крайней мере способами, о которых другие
как будто не хотели и знать. Тихон Ларионович и не медлил: он завел пружину, но она, сверх всякого чаяния, не действовала так долго, что Горданов уже начал смущаться и хотел напрямик
сказать Кишенскому, что не надо ли повторить?
Горданов рассказал счастливое событие,
как он был извещен намеком Кишенского, что им грозит опасность, и передал ему Висленевское сочинение, отчего Кишенский будто отбивался и руками и ногами, но потом, наконец, махнул рукой и, взяв,
сказал, что занесет и отдаст его Алине Фигуриной.
— Есть дела важнее, — прошептал он, озираясь
как волк, —
скажите скорее, где этот ваш хваленый друг?
Справедливость требует
сказать, что он неохотно жил в № 7 и подчинялся в этом случае единственно требованию Алины, жил
как женился, — угрожаемый страхом представления известной бумаги; но никакого иного коварства он не подозревал.
— Помилуй,
скажи: ведь
как было не верить? Казалось, такой простой, дремучий семинарист…
— Полно тебе, пожалуйста, людей смешить, —
сказал он приятелю, —
какие такие у нас разводы, и с чем ты станешь добиваться развода, и на
каких основаниях? Только один скандал и больше ничего.
— Постой же, —
сказал он. — Если это заходит уже так далеко, что есть место и таким мрачным подозрениям, то я схожу к ним и переговорю,
как это можно кончить.
— А все это отчего? —
сказал, кушая арбуз, Горданов, — все это оттого, что давят человека вдосталь,
как прессом жмут, и средств поправиться уже никаких не оставляют. Это никогда ни к чему хорошему не поведет, да и нерасчетливо. Настоящий игрок всегда страстному игроку реванш дает, чтобы на нем шерсть обрастала и чтобы было опять кого стричь.
Горданов завернулся и снова пошел в парк, надеясь встретить Тихона Ларионовича, и он его встретил: на повороте одной аллеи пред ним вырос человек,
как показалось, громадного роста и с большою дубиной на плече. Он было кинулся к Горданову, но вдруг отступил и
сказал...
— Ну, хорошо; но только еще одно слово. Ну, а если к тебе не умный человек пристанет с этим вопросом и вот, подобно мне, не будет отставать, пока ты ему не
скажешь, что у тебя за принцип, ну
скажи, голубчик, что ты на это
скажешь? Я от тебя не отстану,
скажи:
какой у нас теперь принцип? Его нет?
— Господа! —
сказал он им, — то, что со мною сделалось, превыше всякого описания, но я не дурак, и знаю, что с воза упало, то пропало. Ни один миллионер не махал так равнодушно рукой на свою потерю,
как махнул я на свое разорение, но прошу вас, помогите мне, сделайте милость, стать опять на ноги. Я сделал инвентарь моему имуществу — все вздор!
— А я знаю физиологию любви: клин клином выгоняют, дорогой дружище. Я теперь имею не один, а несколько секретов, словом
сказать,
как бомба начинен секретами, и для себя, и для тебя.
Как ты хочешь, а это не само же собой случилось: он ее любил без понятия и все капризы ее знал, и самовольство, и все любил; всякий, кто его знает, должен
сказать, что он человек хороший, она тоже… показывала к нему расположение, и вдруг поворот: она дома не живет, а все у Бодростиной; он прячется, запирается, говорят, уехать хочет…
— Поверьте, я, может быть, меньше всех на свете думаю о переделке мира.
Скажу вам более: мне так опостылели все эти направления и настроения, что я не вспоминаю о них иначе
как с омерзением.