Неточные совпадения
Он толкнул лошадь шенкелями
и сделал вид, что
хочет наехать на подпрапорщика.
Ромашов вытащил шашку из ножен
и сконфуженно поправил рукой очки. Он был среднего роста, худощав,
и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы
и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку.
Распространена была также манера заставлять денщиков говорить по-французски: бонжур, мусьё; бони нюит, мусьё; вуле ву дю те, мусьё [Здравствуйте, сударь; доброй ночи, сударь;
хотите чаю, сударь (франц.).], —
и все в том же роде, что придумывалось, как оттяжка, от скуки, от узости замкнутой жизни, от отсутствия других интересов, кроме служебных.
— Русский? Это — пустое. Правописание по Гроту мы уже одолели. А сочинения ведь известно какие. Одни
и те же каждый год. «Рага pacem, para bellum» [«Если
хочешь мира, готовься к войне» (лат.).]. «Характеристика Онегина в связи с его эпохой»…
Муж, обеспокоенный, с недоумевающим
и растерянным видом, тотчас же подбежал к ней. Но Шурочка уже успела справиться с собой
и отняла платок от лица. Слез больше не было,
хотя глаза ее еще сверкали злобным, страстным огоньком.
Подняв глаза к небу
и крепко прижав руку к груди, он с жаром сказал про себя: «Клянусь, клянусь, что в последний раз приходил к ним. Не
хочу больше испытывать такого унижения. Клянусь!»
Во мне, правда, хватило бы сил
и самоотверженности быть вожатым, нянькой, сестрой милосердия при безвольном, опустившемся, нравственно разлагающемся человеке, но я ненавижу чувства жалости
и постоянно унизительного всепрощения
и не
хочу, чтобы вы их во мне возбуждали.
Я не
хочу, чтобы вы питались милостыней сострадания
и собачьей преданности.
И ему вдруг нетерпеливо, страстно, до слез захотелось сейчас же одеться
и уйти из комнаты. Его потянуло не в собрание, как всегда, а просто на улицу, на воздух. Он как будто не знал раньше цены свободе
и теперь сам удивлялся тому, как много счастья может заключаться в простой возможности идти, куда
хочешь, повернуть в любой переулок, выйти на площадь, зайти в церковь
и делать это не боясь, не думая о последствиях. Эта возможность вдруг представилась ему каким-то огромным праздником души.
«
И вот я теперь сижу, как школьник, как мальчик, привязанный за ногу, — думал Ромашов, слоняясь по комнате. — Дверь открыта, мне хочется идти, куда
хочу, делать, что
хочу, говорить, смеяться, — а я сижу на нитке. Это я сижу. Я. Ведь это — Я! Но ведь это только он решил, что я должен сидеть. Я не давал своего согласия».
И если я
захочу пойти, это Я.
Нет — не мое Я, а больше… весь миллион Я, составляющих армию, нет — еще больше — все Я, населяющие земной шар, вдруг скажут: „Не
хочу!“
И сейчас же война станет немыслимой,
и уж никогда, никогда не будет этих „ряды вздвой!“
и „полуоборот направо!“ — потому что в них не будет надобности.
— Вся эта военная доблесть,
и дисциплина,
и чинопочитание,
и честь мундира,
и вся военная наука, — вся зиждется только на том, что человечество не
хочет, или не имеет, или не смеет сказать „не
хочу!“.
— Слушайте, Ромочка: нет, правда, не забывайте нас. У меня единственный человек, с кем я, как с другом, — это вы. Слышите? Только не смейте делать на меня таких бараньих глаз. А то видеть вас не
хочу. Пожалуйста, Ромочка, не воображайте о себе. Вы
и не мужчина вовсе.
— Вот я вас
и хочу попросить, голубчик, — продолжал Лещенко умильным тоном. — Бог уж с ней, устройте, чтобы она не очень сидела. Знаете, прошу вас по-товарищески.
— Это хорошо дуэль в гвардии — для разных там лоботрясов
и фигель-миглей, — говорил грубо Арчаковский, — а у нас… Ну, хорошо, я холостой… положим, я с Василь Василичем Липским напился в собрании
и в пьяном виде закатил ему в ухо. Что же нам делать? Если он со мной не
захочет стреляться — вон из полка; спрашивается, что его дети будут жрать? А вышел он на поединок, я ему влеплю пулю в живот,
и опять детям кусать нечего… Чепуха все…
— Да, когда я этого
захочу. Вы подло обманывали меня. Я пожертвовала для вас всем, отдала вам все, что может отдать честная женщина… Я не смела взглянуть в глаза моему мужу, этому идеальному, прекрасному человеку. Для вас я забыла обязанности жены
и матери. О, зачем, зачем я не осталась верной ему!
— Я этого не прощу вам. Слышите ли, никогда! Я знаю, почему вы так подло, так низко
хотите уйти от меня. Так не будет же того, что вы затеяли, не будет, не будет, не будет! Вместо того чтобы прямо
и честно сказать, что вы меня больше не любите, вы предпочитали обманывать меня
и пользоваться мной как женщиной, как самкой… на всякий случай, если там не удастся. Ха-ха-ха!..
— Ну хорошо, будем говорить начистоту, — со сдержанной яростью заговорил Ромашов. Он все больше бледнел
и кусал губы. — Вы сами этого
захотели. Да, это правда: я не люблю вас.
— Довольно! — сказала она драматическим тоном. — Вы добились, чего
хотели. Я ненавижу вас! Надеюсь, что с этого дня вы прекратите посещения нашего дома, где вас принимали, как родного, кормили
и поили вас, но вы оказались таким негодяем. Как я жалею, что не могу открыть всего мужу. Это святой человек, я молюсь на него,
и открыть ему все — значило бы убить его. Но поверьте, он сумел бы отомстить за оскорбленную беззащитную женщину.
Он до света оставался в собрании, глядел, как играют в штосс,
и сам принимал в игре участие, но без удовольствия
и без увлечения. Однажды он увидел, как Арчаковский, занимавший отдельный столик с двумя безусыми подпрапорщиками, довольно неумело передернул, выбросив две карты сразу в свою сторону. Ромашов
хотел было вмешаться, сделать замечание, но тотчас же остановился
и равнодушно подумал: «Эх, все равно. Ничего этим не поправлю».
Этот вялый, опустившийся на вид человек был страшно суров с солдатами
и не только позволял драться унтер-офицерам, но
и сам бил жестоко, до крови, до того, что провинившийся падал с ног под его ударами. Зато к солдатским нуждам он был внимателен до тонкости: денег, приходивших из деревни, не задерживал
и каждый день следил лично за ротным котлом,
хотя суммами от вольных работ распоряжался по своему усмотрению. Только в одной пятой роте люди выглядели сытнее
и веселее, чем у него.
И он,
хотя сидел рядом со мной
и мы вместе пили пиво, закричал на меня: «Во-первых, я вам не поручик, а господин поручик, а во-вторых… во-вторых, извольте встать, когда вам делает замечание старший чином!»
И я встал
и стоял перед ним как оплеванный, пока не осадил его подполковник Лех.
— Посмотрите сами в уставе. — Як я унтер-офицер, то я
и устав знаю лучше вашего. Скаж-жите! Всякий вольный определяющийся задается на макароны. А может, я сам
захочу податься в юнкерское училище на обучение? Почему вы знаете? Что это такое за хоругь? хе-руг-ва! А отнюдь не хоругь. Свяченая воинская херугва, вроде как образ.
— А-а, подпоручик Ромашов! Милости просим, милости просим… — сказал Рафальский приветливо. — Простите, не подаю руки — мокрая. А я, видите ли, некоторым образом, новый сифон устанавливаю. Упростил прежний,
и вышло чудесно.
Хотите чаю?
Ну, вот, как
хотите, а я убежден, например, что у собак есть свой язык,
и, некоторым образом, весьма обширный язык.
У крыльца долго
и шумно рассаживались. Ромашов поместился с двумя барышнями Михиными. Между экипажами топтался с обычным угнетенным, безнадежно-унылым видом штабс-капитан Лещенко, которого раньше Ромашов не заметил
и которого никто не
хотел брать с собою в фаэтон. Ромашов окликнул его
и предложил ему место рядом с собою на передней скамейке. Лещенко поглядел на подпоручика собачьими, преданными, добрыми глазами
и со вздохом полез в экипаж.
Он незаметно закрыл лицо руками
и старался воспроизвести губами те же движения, какие делала Шурочка; он
хотел поймать таким образом эти слова в своем воображении, но у него ничего не выходило.
— Я не
хочу обмана, — говорила торопливо
и еще задыхаясь Шурочка, — впрочем, нет, я выше обмана, но я не
хочу трусости.
И потом… подожди, нагнись ко мне, милый, я скажу тебе на ухо, это стыдно… потом — я не
хочу ребенка.
— Ромочка, теперь последнее, — сказала Александра Петровна торопливо, но с печалью
и тревогой в голосе. — Я не
хотела портить вам вечер
и не говорила. Слушайте, вы не должны у нас больше бывать.
В половине одиннадцатого приехал полковой командир. Под ним был огромный, видный гнедой мерин, весь в темных яблоках, все четыре ноги белые до колен. Полковник Шульгович имел на лошади внушительный, почти величественный вид
и сидел прочно,
хотя чересчур по-пехотному, на слишком коротких стременах. Приветствуя полк, он крикнул молодцевато, с наигранным веселым задором...
А главное — ни в одной роте не имели понятия о приемах против неожиданных кавалерийских атак,
хотя готовились к ним
и знали их важность.
Концом обнаженной шашки он сосредоточенно ковырял землю у своих ног
и хотя не подымал опущенной головы, но чувствовал, что со всех сторон на него устремлены любопытные, насмешливые
и презрительные взгляды.
И хотя это сознание одинаковости положений
и внушало Ромашову колючий стыд
и отвращение, но в нем было также что-то необычайное, глубокое, истинно человеческое.
— Я вовсе на вас
и не кричу, — все еще грубо, но понижая тон, возразил Николаев. — Я вас только убеждаю,
хотя имею право требовать. Наши прежние отношения дают мне это право. Если вы хоть сколько-нибудь дорожите чистым, незапятнанным именем Александры Петровны, то вы должны прекратить эту травлю.
— Хорошо, — грустно ответил Ромашов. — Я перестану у вас бывать. Ведь вы об этом
хотели просить меня? Ну, хорошо. Впрочем, я
и сам решил прекратить мои посещения. Несколько дней тому назад я зашел всего на пять минут, возвратить Александре Петровне ее книги,
и, смею уверить вас, это в последний раз.
— Убирайся к черту! — визгливо закричал на него Ромашов. — Убирайся, убирайся
и не смей заходить ко мне в комнату.
И кто бы ни спрашивал — меня нет дома.
Хотя бы сам государь император пришел.
— Нет, подождите… мы сделаем вот что. — Назанский с трудом переворотился набок
и поднялся на локте. — Достаньте там, из шкафчика… вы знаете… Нет, не надо яблока… Там есть мятные лепешки. Спасибо, родной. Мы вот что сделаем… фу, какая гадость!.. Повезите меня куда-нибудь на воздух — здесь омерзительно,
и я здесь боюсь… Постоянно такие страшные галлюцинации. Поедем, покатаемся на лодке
и поговорим.
Хотите?
— Ах, милый мой, милый Ромашов, зачем вы
хотите это делать? Подумайте: если вы знаете твердо, что не струсите, — если совсем твердо знаете, — то ведь во сколько раз тогда будет смелее взять
и отказаться.
Дворяне
и те, кто
хотя с маленьким состоянием, идут в земские начальники.
— Помните, я просила вас быть с ним сдержанным. Нет, нет, я не упрекаю. Вы не нарочно искали ссоры — я знаю это. Но неужели в то время, когда в вас проснулся дикий зверь, вы не могли
хотя бы на минуту вспомнить обо мне
и остановиться. Вы никогда не любили меня!
Он поднял голову
и,
хотя она удерживала его за шею рукой, выпрямился на кровати.
— То, что в этом случае мужа почти наверное не допустят к экзаменам. Репутация офицера генерального штаба должна быть без пушинки. Между тем если бы вы на самом деле стрелялись, то тут было бы нечто героическое, сильное. Людям, которые умеют держать себя с достоинством под выстрелом, многое, очень многое прощают. Потом… после дуэли… ты мог бы, если
хочешь,
и извиниться… Ну, это уж твое дело.
Тесно обнявшись, они шептались, как заговорщики, касаясь лицами
и руками друг друга, слыша дыхание друг друга. Но Ромашов почувствовал, как между ними незримо проползало что-то тайное, гадкое, склизкое, от чего пахнуло холодом на его душу. Он опять
хотел высвободиться из ее рук, он она его не пускала. Стараясь скрыть непонятное, глухое раздражение, он сказал сухо...