Неточные совпадения
С досадой, однако, предчувствую, что, кажется, нельзя обойтись совершенно без описания чувств
и без размышлений (может быть, даже пошлых): до того развратительно действует на человека всякое литературное занятие,
хотя бы
и предпринимаемое единственно для себя.
К делу;
хотя ничего нет мудренее, как приступить к какому-нибудь делу, — может быть, даже
и ко всякому делу.
Таким образом, я — законнорожденный,
хотя я, в высшей степени, незаконный сын,
и происхождение мое не подвержено ни малейшему сомнению.
Впрочем, до знаний ее мне решительно нет дела; я только
хочу прибавить, откинув всякую мысль лести
и заискивания, что эта Татьяна Павловна — существо благородное
и даже оригинальное.
Он не то чтобы был начетчик или грамотей (
хотя знал церковную службу всю
и особенно житие некоторых святых, но более понаслышке), не то чтобы был вроде, так сказать, дворового резонера, он просто был характера упрямого, подчас даже рискованного; говорил с амбицией, судил бесповоротно
и, в заключение, «жил почтительно», — по собственному удивительному его выражению, — вот он каков был тогда.
Я
хочу только сказать, что никогда не мог узнать
и удовлетворительно догадаться, с чего именно началось у него с моей матерью.
Да, действительно, я еще не смыслю,
хотя сознаюсь в этом вовсе не из гордости, потому что знаю, до какой степени глупа в двадцатилетнем верзиле такая неопытность; только я скажу этому господину, что он сам не смыслит,
и докажу ему это.
Правда, в женщинах я ничего не знаю, да
и знать не
хочу, потому что всю жизнь буду плевать
и дал слово.
Я слышал от развратных людей, что весьма часто мужчина, с женщиной сходясь, начинает совершенно молча, что, конечно, верх чудовищности
и тошноты; тем не менее Версилов, если б
и хотел, то не мог бы, кажется, иначе начать с моею матерью.
Странно, мне, между прочим, понравилось в его письмеце (одна маленькая страничка малого формата), что он ни слова не упомянул об университете, не просил меня переменить решение, не укорял, что не
хочу учиться, — словом, не выставлял никаких родительских финтифлюшек в этом роде, как это бывает по обыкновению, а между тем это-то
и было худо с его стороны в том смысле, что еще пуще обозначало его ко мне небрежность.
Но чуть увижу, что этот шаг,
хотя бы
и условный
и малый, все-таки отдалит меня от главного, то тотчас же с ними порву, брошу все
и уйду в свою скорлупу».
Но Версилов
и не ходил ни к кому,
хотя иногда уходил на весь день.
Он был со мною даже мил
и шутил, но я скорее
хотел ссоры, чем таких шуток.
Мать мне жаль было, но… «или он, или я» — вот что я
хотел предложить ей
и сестре моей.
Он даже, дня три тому назад, проговорился,
хотя робко
и отдаленно, что боится с ее приездом за меня, то есть что за меня ему будет таска.
Но вместо приобретения выдержки я
и теперь предпочитаю закупориться еще больше в угол,
хотя бы в самом мизантропическом виде: «Пусть я неловок, но — прощайте!» Я это говорю серьезно
и навсегда.
Он в первый раз стрелял в жизни, а ружье давно
хотел купить, еще у Тушара,
и мы давно уже о ружье мечтали.
— Cher… жаль, если в конце жизни скажешь себе, как
и я: je sais tout, mais je ne sais rien de bon. [Я знаю все, но не знаю ничего хорошего (франц.).] Я решительно не знаю, для чего я жил на свете! Но… я тебе столько обязан…
и я даже
хотел…
— Нисколько. Признаюсь, сначала, с первых разов, я был несколько обижен
и хотел вам самим сказать ты, но увидал, что глупо, потому что не для того же, чтоб унизить меня, вы мне ты говорите?
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое
и которая (замечу для будущего)
и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой
и которую я видел до этого времени всего только раз в моей жизни, мельком на улице,
хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень может быть,
и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому что в сущности не стоит).
Я был так смущен только что происшедшим, что, при входе их, даже не встал,
хотя князь встал им навстречу; а потом подумал, что уж стыдно вставать,
и остался на месте.
От кого бы перенес я такой взгляд
и такую нахальную улыбку без немедленного протеста,
хотя бы глупейшего, — это все равно, — с моей стороны?
Заметьте, она уж
и ехала с тем, чтоб меня поскорей оскорбить, еще никогда не видав: в глазах ее я был «подсыльный от Версилова», а она была убеждена
и тогда,
и долго спустя, что Версилов держит в руках всю судьбу ее
и имеет средства тотчас же погубить ее, если
захочет, посредством одного документа; подозревала по крайней мере это.
Может, я очень худо сделал, что сел писать: внутри безмерно больше остается, чем то, что выходит в словах. Ваша мысль,
хотя бы
и дурная, пока при вас, — всегда глубже, а на словах — смешнее
и бесчестнее. Версилов мне сказал, что совсем обратное тому бывает только у скверных людей. Те только лгут, им легко; а я стараюсь писать всю правду: это ужасно трудно!
Отойдя шагов сто по улице, я вынул ее посмотреть, посмотрел
и хотел поцеловать.
Действительно, Крафт мог засидеться у Дергачева,
и тогда где же мне его ждать? К Дергачеву я не трусил, но идти не
хотел, несмотря на то что Ефим тащил меня туда уже третий раз.
И при этом «трусишь» всегда произносил с прескверной улыбкой на мой счет. Тут была не трусость, объявляю заранее, а если я боялся, то совсем другого. На этот раз пойти решился; это тоже было в двух шагах. Дорогой я спросил Ефима, все ли еще он держит намерение бежать в Америку?
Крафтово лицо я никогда не забуду: никакой особенной красоты, но что-то как бы уж слишком незлобивое
и деликатное,
хотя собственное достоинство так
и выставлялось во всем.
Это желание прыгнуть на шею, чтоб признали меня за хорошего
и начали меня обнимать или вроде того (словом, свинство), я считаю в себе самым мерзким из всех моих стыдов
и подозревал его в себе еще очень давно,
и именно от угла, в котором продержал себя столько лет,
хотя не раскаиваюсь.
— Долго рассказывать… А отчасти моя идея именно в том, чтоб оставили меня в покое. Пока у меня есть два рубля, я
хочу жить один, ни от кого не зависеть (не беспокойтесь, я знаю возражения)
и ничего не делать, — даже для того великого будущего человечества, работать на которого приглашали господина Крафта. Личная свобода, то есть моя собственная-с, на первом плане, а дальше знать ничего не
хочу.
Я, может быть, лично
и других идей,
и захочу служить человечеству,
и буду,
и, может быть, в десять раз больше буду, чем все проповедники; но только я
хочу, чтобы с меня этого никто не смел требовать, заставлять меня, как господина Крафта; моя полная свобода, если я даже
и пальца не подыму.
Но все вдруг густо зашевелились; все стали разбирать шляпы
и хотели идти, — конечно, не из-за меня, а им пришло время; но это молчаливое отношение ко мне раздавило меня стыдом. Я тоже вскочил.
— Приходите ко мне, если
захотите, — сказал он. — Я имею теперь работу
и занят, но вы сделаете мне удовольствие.
Я крепко пожал руку Васина
и добежал до Крафта, который все шел впереди, пока я говорил с Васиным. Мы молча дошли до его квартиры; я не
хотел еще
и не мог говорить с ним. В характере Крафта одною из сильнейших черт была деликатность.
— Имеете вы особые основания так полагать о нем, Крафт? Вот что я
хочу знать: для того-то я
и у вас!
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне, что вы,
и только один вы, могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал, как солнца, которое все у меня осветит. Вы не знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне всю правду. Я именно
хочу знать, какой он человек, а теперь — теперь больше, чем когда-нибудь это надо!
Из светского его знакомства все его обвинили,
хотя, впрочем, мало кто знал обо всех подробностях; знали только нечто о романической смерти молодой особы
и о пощечине.
Мысль, что родная дочь не верит в его ум
и даже
хотела объявить его сумасшедшим, обратила бы этого агнца в зверя.
— Я потому, что сам редко умею быть вежливым, хоть
и хочу уметь… А что ж, может,
и лучше, что оскорбляют люди: по крайней мере избавляют от несчастия любить их.
Минута для меня роковая. Во что бы ни стало надо было решиться! Неужели я не способен решиться? Что трудного в том, чтоб порвать, если к тому же
и сами не
хотят меня? Мать
и сестра? Но их-то я ни в каком случае не оставлю — как бы ни обернулось дело.
Ответ ясный: потому что ни один из них, несмотря на все их хотенье, все-таки не до такой степени
хочет, чтобы, например, если уж никак нельзя иначе нажить, то стать даже
и нищим;
и не до такой степени упорен, чтобы, даже
и став нищим, не растратить первых же полученных копеек на лишний кусок себе или своему семейству.
Узнайте истину: непрерывность
и упорство в наживании
и, главное, в накоплении сильнее моментальных выгод даже
хотя бы
и в сто на сто процентов!
Слишком мне грустно было иногда самому, в чистые минуты мои, что я никак не могу всего высказать даже близким людям, то есть
и мог бы, да не
хочу, почему-то удерживаюсь; что я недоверчив, угрюм
и несообщителен.
Все слилось в одну цель. Они, впрочем,
и прежде были не так уж очень глупы,
хотя их была тьма тем
и тысяча тысяч. Но были любимые… Впрочем, не приводить же их здесь.
Да, моя «идея» — это та крепость, в которую я всегда
и во всяком случае могу скрыться от всех людей,
хотя бы
и нищим, умершим на пароходе.
Господа, неужели независимость мысли,
хотя бы
и самая малая, столь тяжела для вас? Блажен, кто имеет идеал красоты,
хотя бы даже ошибочный! Но в свой я верую. Я только не так изложил его, неумело, азбучно. Через десять лет, конечно, изложил бы лучше. А это сберегу на память.
Бывали минуты, когда Версилов громко проклинал свою жизнь
и участь из-за этого кухонного чада,
и в этом одном я ему вполне сочувствовал; я тоже ненавижу эти запахи,
хотя они
и не проникали ко мне: я жил вверху в светелке, под крышей, куда подымался по чрезвычайно крутой
и скрипучей лесенке.
Я обыкновенно входил молча
и угрюмо, смотря куда-нибудь в угол, а иногда входя не здоровался. Возвращался же всегда ранее этого раза,
и мне подавали обедать наверх. Войдя теперь, я вдруг сказал: «Здравствуйте, мама», чего никогда прежде не делывал,
хотя как-то все-таки, от стыдливости, не мог
и в этот раз заставить себя посмотреть на нее,
и уселся в противоположном конце комнаты. Я очень устал, но о том не думал.
— Не то что обошел бы, а наверно бы все им оставил, а обошел бы только одного меня, если бы сумел дело сделать
и как следует завещание написать; но теперь за меня закон —
и кончено. Делиться я не могу
и не
хочу, Татьяна Павловна,
и делу конец.
— Оставим мое честное лицо, — продолжал я рвать, — я знаю, что вы часто видите насквозь,
хотя в других случаях не дальше куриного носа, —
и удивлялся вашей способности проницать. Ну да, у меня есть «своя идея». То, что вы так выразились, конечно случайность, но я не боюсь признаться: у меня есть «идея». Не боюсь
и не стыжусь.
Татьяна Павловна! Моя мысль — что он
хочет… стать Ротшильдом, или вроде того,
и удалиться в свое величие. Разумеется, он нам с вами назначит великодушно пенсион — мне-то, может быть,
и не назначит, — но, во всяком случае, только мы его
и видели. Он у нас как месяц молодой — чуть покажется, тут
и закатится.