Неточные совпадения
Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом
и ответите: «Не так» или «не всегда так», то
я, пожалуй,
и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность
и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй,
и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…
— Гм, а ведь
я так
и предчувствовал, что ты чем-нибудь
вот этаким кончишь, можешь это себе представить?
Ну что ж, пожалуй, у тебя же есть свои две тысчоночки,
вот тебе
и приданое, а
я тебя, мой ангел, никогда не оставлю, да
и теперь внесу за тебя что там следует, если спросят.
Ну авось
и там до тебя ничего не коснется,
вот ведь
я почему
и дозволяю тебе, что на последнее надеюсь.
Старец этот, как
я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов
и о том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях,
и вот жаль, что чувствую себя на этой дороге не довольно компетентным
и твердым.
— А
вот в эти врата,
и прямо леском… леском. Пойдемте. Не угодно ли…
мне самому…
я сам…
Вот сюда, сюда…
— В чужой монастырь со своим уставом не ходят, — заметил он. — Всех здесь в скиту двадцать пять святых спасаются, друг на друга смотрят
и капусту едят.
И ни одной-то женщины в эти врата не войдет,
вот что особенно замечательно.
И это ведь действительно так. Только как же
я слышал, что старец дам принимает? — обратился он вдруг к монашку.
— Совсем неизвестно, с чего вы в таком великом волнении, — насмешливо заметил Федор Павлович, — али грешков боитесь? Ведь он, говорят, по глазам узнает, кто с чем приходит. Да
и как высоко цените вы их мнение, вы, такой парижанин
и передовой господин, удивили вы
меня даже,
вот что!
И вот всегда-то
я так некстати скажу!
—
Я вам, господа, зато всю правду скажу: старец великий! простите,
я последнее, о крещении-то Дидерота, сам сейчас присочинил,
вот сию только минуточку,
вот как рассказывал, а прежде никогда
и в голову не приходило.
Именно
мне все так
и кажется, когда
я к людям вхожу, что
я подлее всех
и что
меня все за шута принимают, так
вот «давай же
я и в самом деле сыграю шута, не боюсь ваших мнений, потому что все вы до единого подлее
меня!»
Вот потому
я и шут, от стыда шут, старец великий, от стыда.
— Да,
вот вы тогда обедали, а
я вот веру-то
и потерял! — поддразнивал Федор Павлович.
«Знаю
я, говорю, Никитушка, где ж ему
и быть, коль не у Господа
и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то,
вот как прежде сидел!»
И хотя бы
я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него
мне бы опять поглядеть,
и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то
мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко
мне, кричит да смеется, только б
я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
Вот его поясочек, а его-то
и нет,
и никогда-то
мне теперь не видать, не слыхать его!..
И вот что
я тебе еще скажу, Прохоровна: или сам он к тебе вскоре обратно прибудет, сынок твой, или наверно письмо пришлет.
— На тебя глянуть пришла.
Я ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика же в тебе память, коли уж
меня забыл. Сказали у нас, что ты хворый, думаю, что ж,
я пойду его сама повидаю:
вот и вижу тебя, да какой же ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с тобою! Да
и мало ли за тебя молебщиков, тебе ль хворать?
— Кстати будет просьбица моя невеликая:
вот тут шестьдесят копеек, отдай ты их, милый, такой, какая
меня бедней. Пошла
я сюда, да
и думаю: лучше уж чрез него подам, уж он знает, которой отдать.
— Катерина Ивановна присылает вам чрез
меня вот это, — подала она ему маленькое письмецо. — Она особенно просит, чтобы вы зашли к ней, да поскорей, поскорей,
и чтобы не обманывать, а непременно прийти.
— Ах, как это с вашей стороны мило
и великолепно будет, — вдруг, вся одушевясь, вскричала Lise. — А
я ведь маме говорю: ни за что он не пойдет, он спасается. Экой, экой вы прекрасный! Ведь
я всегда думала, что вы прекрасный,
вот что
мне приятно вам теперь сказать!
И вот я теперь осмеливаюсь обратиться к вам…
— Деятельной любви?
Вот и опять вопрос,
и такой вопрос, такой вопрос! Видите,
я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise
и идти в сестры милосердия.
Я закрываю глаза, думаю
и мечтаю,
и в эти минуты
я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы не могли бы
меня испугать.
Я бы перевязывала
и обмывала собственными руками,
я была бы сиделкой у этих страдальцев,
я готова целовать эти язвы…
И вот — представьте,
я с содроганием это уже решила: если есть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою «деятельную» любовь к человечеству тотчас же, то это единственно неблагодарность.
Чуть он близко от
меня,
и вот уж его личность давит мое самолюбие
и стесняет мою свободу.
— Вы
меня раздавили!
Я теперь только,
вот в это мгновение, как вы говорили, поняла, что
я действительно ждала только вашей похвалы моей искренности, когда вам рассказывала о том, что не выдержу неблагодарности. Вы
мне подсказали
меня, вы уловили
меня и мне же объяснили
меня!
И вот он вдруг
меня теперь боится,
я его съем, что ли?
Это
и теперь, конечно, так в строгом смысле, но все-таки не объявлено,
и совесть нынешнего преступника весьма
и весьма часто вступает с собою в сделки: «Украл, дескать, но не на церковь иду, Христу не враг» —
вот что говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь станет на место государства, тогда трудно было бы ему это сказать, разве с отрицанием всей церкви на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь,
я один, убийца
и вор, — справедливая христианская церковь».
— Позвольте
мне эту тему отклонить, — произнес он с некоторою светскою небрежностью. — Тема эта к тому же мудреная.
Вот Иван Федорович на нас усмехается: должно быть, у него есть что-нибудь любопытное
и на этот случай.
Вот его спросите.
Это мой почтительнейший, так сказать, Карл Мор, а
вот этот сейчас вошедший сын, Дмитрий Федорович,
и против которого у вас управы ищу, — это уж непочтительнейший Франц Мор, — оба из «Разбойников» Шиллера, а
я,
я сам в таком случае уж Regierender Graf von Moor! [владетельный граф фон Моор! (нем.)]
— Обвиняют
меня все, все они! — кричал в свою очередь Федор Павлович, —
вот и Петр Александрович обвиняет.
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь:
я поступил как зверь с этим капитаном
и теперь сожалею
и собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел
вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница,
и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя
и подала на
меня, чтобы по этим векселям
меня засадить, если
я уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
И вот в такой-то компании
меня принудили сюда явиться…
— Так
я и знал, что он тебе это не объяснит. Мудреного тут, конечно, нет ничего, одни бы, кажись, всегдашние благоглупости. Но фокус был проделан нарочно.
Вот теперь
и заговорят все святоши в городе
и по губернии разнесут: «Что, дескать, сей сон означает?» По-моему, старик действительно прозорлив: уголовщину пронюхал. Смердит у вас.
—
Я…
я не то чтобы думал, — пробормотал Алеша, — а
вот как ты сейчас стал про это так странно говорить, то
мне и показалось, что
я про это сам думал.
— А чего ты весь трясешься? Знаешь ты штуку? Пусть он
и честный человек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он — сладострастник.
Вот его определение
и вся внутренняя суть. Это отец ему передал свое подлое сладострастие. Ведь
я только на тебя, Алеша, дивлюсь: как это ты девственник? Ведь
и ты Карамазов! Ведь в вашем семействе сладострастие до воспаления доведено. Ну
вот эти три сладострастника друг за другом теперь
и следят… с ножами за сапогом. Состукнулись трое лбами, а ты, пожалуй, четвертый.
Ведь
я наверно знаю, что Митенька сам
и вслух, на прошлой неделе еще, кричал в трактире пьяный, с цыганками, что недостоин невесты своей Катеньки, а брат Иван — так
вот тот достоин.
— Извини
меня ради Бога,
я никак не мог предполагать,
и притом какая она публичная? Разве она… такая? — покраснел вдруг Алеша. — Повторяю тебе,
я так слышал, что родственница. Ты к ней часто ходишь
и сам
мне говорил, что ты с нею связей любви не имеешь…
Вот я никогда не думал, что уж ты-то ее так презираешь! Да неужели она достойна того?
Ему вспомнились его же собственные слова у старца: «
Мне все так
и кажется, когда
я вхожу куда-нибудь, что
я подлее всех
и что
меня все за шута принимают, — так
вот давай же
я и в самом деле сыграю шута, потому что вы все до единого глупее
и подлее
меня».
«За что вы такого-то так ненавидите?»
И он ответил тогда, в припадке своего шутовского бесстыдства: «А
вот за что: он, правда,
мне ничего не сделал, но зато
я сделал ему одну бессовестнейшую пакость,
и только что сделал, тотчас же за то
и возненавидел его».
— А коли Петру Александровичу невозможно, так
и мне невозможно,
и я не останусь.
Я с тем
и шел.
Я всюду теперь буду с Петром Александровичем: уйдете, Петр Александрович,
и я пойду, останетесь —
и я останусь. Родственным-то согласием вы его наипаче кольнули, отец игумен: не признает он себя
мне родственником! Так ли, фон Зон?
Вот и фон Зон стоит. Здравствуй, фон Зон.
— Чего шепчу? Ах, черт возьми, — крикнул вдруг Дмитрий Федорович самым полным голосом, — да чего же
я шепчу? Ну,
вот сам видишь, как может выйти вдруг сумбур природы.
Я здесь на секрете
и стерегу секрет. Объяснение впредь, но, понимая, что секрет,
я вдруг
и говорить стал секретно,
и шепчу как дурак, тогда как не надо. Идем! Вон куда! До тех пор молчи. Поцеловать тебя хочу!
Садись
вот здесь за стол, а
я подле сбоку,
и буду смотреть на тебя,
и все говорить.
— К ней
и к отцу! Ух! Совпадение! Да ведь
я тебя для чего же
и звал-то, для чего
и желал, для чего алкал
и жаждал всеми изгибами души
и даже ребрами? Чтобы послать тебя именно к отцу от
меня, а потом
и к ней, к Катерине Ивановне, да тем
и покончить
и с ней,
и с отцом. Послать ангела.
Я мог бы послать всякого, но
мне надо было послать ангела.
И вот ты сам к ней
и к отцу.
И вот в самом-то этом позоре
я вдруг начинаю гимн.
Но довольно стихов!
Я пролил слезы,
и ты дай
мне поплакать. Пусть это будет глупость, над которою все будут смеяться, но ты нет.
Вот и у тебя глазенки горят. Довольно стихов.
Я тебе хочу сказать теперь о «насекомых»,
вот о тех, которых Бог одарил сладострастьем...
Вот к этому-то времени как раз отец
мне шесть тысяч прислал, после того как
я послал ему форменное отречение от всех
и вся, то есть мы, дескать, «в расчете»,
и требовать больше ничего не буду.
Вот и вышла тогда первая моя штука: встречаю
я Агафью Ивановну, с которой всегда дружбу хранил,
и говорю: «А ведь у папаши казенных-то денег четырех тысяч пятисот рублей нет».
Испугалась ужасно: «Не пугайте, пожалуйста, от кого вы слышали?» — «Не беспокойтесь, говорю, никому не скажу, а вы знаете, что
я на сей счет могила, а
вот что хотел
я вам только на сей счет тоже в виде, так сказать, „всякого случая“ присовокупить: когда потребуют у папаши четыре-то тысячки пятьсот, а у него не окажется, так чем под суд-то, а потом в солдаты на старости лет угодить, пришлите
мне тогда лучше вашу институтку секретно,
мне как раз деньги выслали,
я ей четыре-то тысячки, пожалуй,
и отвалю
и в святости секрет сохраню».
Только
я вот что досконально знал по секрету
и даже давно: что сумма, когда отсмотрит ее начальство, каждый раз после того,
и это уже года четыре кряду, исчезала на время.
Подполковник бросился к нему: «Никогда
я от вас ничего не получал, да
и получать не мог» —
вот ответ.
Раз, брат,
меня фаланга укусила,
я две недели от нее в жару пролежал; ну так
вот и теперь вдруг за сердце, слышу, укусила фаланга, злое-то насекомое, понимаешь?