Неточные совпадения
— Хошь возраста мне всего полсотни с тройкой, да жизнь у меня смолоду была трудная, кости мои понадломлены и сердце по ночам болит, не иначе,
как сдвинули мне
его с места, нет-нет да и заденет за что-то. Скажем, на стене бы, на пути маятника этого, шишка была,
вот так же задевал бы
он!
— Откуда вы с хозяином — никому не известно,
какие у вас деньги — неведомо, и кто вы таковы — не знатно никому!
Вот я — я здешний, слободской человек и могу тебе дедов-прадедов моих с десяток назвать, и кто
они были, и чем
их били, а ты — кто?
—
Вот что, мотыль, коли соберутся
они тебя драть — сигай ко мне! Я тебя спрячу. Тонок ты очень, и порки тебе не стерпеть. Порка, — это ты меня спроси,
какая она!
— Лексей этот сейчас барину донёс. Позвал барин её, позвал и
его и приказывает: «Всыпь ей, Алёха, верный раб!» Лексей и сёк её до омморока вплоть. Спрашиваю я
его: «Что ж, не нравилась она тебе?» — «Нет, говорит, нравилась, хорошая девка была, скромная, я всё думал —
вот бы за меня такую барину отдать!» — «Чего ж ты, говорю, донёс-то на неё?» — «Да ведь
как же, говорит, коли баринова она!»
— Где уж! Всего-то и поп не поймёт. Ты бы
вот что понял: ведь и Сазан не молоденький, да человек
он особенный!
Вот, хорошо твой батюшка про старину сказывает, а когда Сазан так уж
как райские сады видишь!
— Побьёт несколько, — отвечал солдат и успокоительно прибавил: — Ничего, она баба молоденькая… Бабы —
они пустые,
их можно
вот как бить! У мужика внутренности тесно положены, а баба — у неё пространство внутри. Она — вроде барабана, примерно…
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе, горит ярый бой света и тьмы, а на востоке, за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали
их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на город идут серые тени,
он сжимается в
их тесном кольце, становясь
как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание, и —
вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой тьмы.
Её история была знакома Матвею:
он слышал,
как Власьевна рассказывала Палаге, что давно когда-то один из господ Воеводиных привёз её, Собачью Матку, — барышнею — в Окуров, купил дом ей и некоторое время жил с нею, а потом бросил. Оставшись одна, девушка служила развлечением уездных чиновников, потом заболела, состарилась и
вот выдумала сама себе наказание за грехи: до конца дней жить со псами.
— Наши, конечно, слободские!
Он — городской, стало быть,
они его и били! Ну,
вот, брат, и был ты в первом сражении — это хорошо! Эх,
как я, будучи парнишкой, бои любил!..
Ну,
вот, судари вы мои,
как заметил свёкор-то, что и младший
его сын на неё метит, на Катерину эту, отправил
он её в монастырь наш для сохранности.
— И
вот, вижу я — море! — вытаращив глаза и широко разводя руками, гудел
он. — Океан! В одном месте — гора, прямо под облака. Я тут, в полугоре, притулился и сижу с ружьём, будто на охоте. Вдруг подходит ко мне некое человечище,
как бы без лица, в лохмотье одето, плачет и говорит: гора эта — мои грехи, а сатане — трон! Упёрся плечом в гору, наддал и опрокинул её. Ну, и я полетел!
—
Как помру, — сипло и вяло говорил Пушкарь, — позови цирульника, побрил бы меня! Поминок — не делай, не любишь ты нищих. Конечно — дармоеды. Ты
вот что: останутся у меня племянники — Саватейка с Зосимой — ты
им помоги когда!
Этот мальчик
как будто толкнул красной от холода, мокрой рукой застоявшееся колесо воспоминаний,
оно нехотя повернулось и
вот — медленно кружится, разматывая серую ленту прожитого. Мягко шаркая по полу войлочными туфлями,
он дошёл в воспоминаниях до Палаги, и мысль снова обратилась к постоялке.
«
Вот она, баба, — мельком подумал
он, — разбери,
какая она!» — и, смущённо покашливая, спросил её имя.
— Айда везде!
Ему все людя хороша — ты, я —
ему всё равной! Весёлый! Я говорю: барына, она говорит: нет барына, Евгень Петровна я! Я говорю — Евгень всегда барына будит, а она говорит: а Наталья когда будит барына? Все барыны,
вот как она! Смеял я, и Борка тоже, и она, — заплакал потом,
вот как смешной!
И вспомнил, что Шакир в первый год жизни в доме у
него умел смеяться легко и весело,
как ребёнок, а потом — разучился: смех
его стал звучать подавленно и неприятно, точно вой. А
вот теперь — татарин снова смеётся,
как прежде.
— Ну и
вот, — медленно и сиповато сказывал Маркуша, — стало быть, родится человек, а с
ним и доля
его родится, да всю жизнь и ходить за
ним,
как тень, и ходить, братец ты мой! Ты бы в праву сторону, а она те в леву толкнёть, ты влево, а она те вправо, так и мотаить, так всё и мотаить!
— А
они — на испытание. Родилась ты, а — какова будешь?
Вот те долю и дають — покажи себя, значить,
какого ты смирения!
— Тут, барынька, в слове этом, задача задана: бог говорить — доля, а дьявол — воля, это
он, чтобы спутать нас, подсказывает! И кто
как слышить. В ину душу омманное это слово западёть, дьяволово-то, и почнёть человек думать про себя: я во всём волен, и станеть с этого либо глупым, либо в разбойники попадёть, —
вот оно!
И
вот теперь
он видел,
как постоялка, плавно и красиво помахивая рукой, точно стирает, уничтожает чёрную тень Маркушиной головы, неподвижно прильнувшую к стене печи.
Но
вот всё чаще в речь её стали вмешиваться тёмные пятна каких-то незнакомых слов,
они разделяли, разрывали понятное, и прежде чем
он успевал догадаться, что значило то или другое слово, речь её уходила куда-то далеко, и неясно было:
какая связь между тем, что она говорит сейчас, с тем, что говорила минутою раньше?
Он ясно видел, что для этой женщины Маркуша гораздо интереснее, чем хозяин Маркуши:
вот она, после разговора в кухне, всё чаще стала сходить туда и даже днём
как будто охотилась за дворником, подслеживая
его в свободные часы и вступая с
ним в беседы. А старик всё глубже прятал глаза и ворчал что-то угрожающее, встряхивая тяжёлою головою.
—
Вот, слушайте,
как мы ловили жаворонков! — возглашал Борис. — Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в
нём себя, то —
он увидит и думает, что зеркало — тоже небо, и летит вниз, а думает — эх, я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
— Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же — ни слова, кроме того, что в
них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а
вот поспособствовать тебе в деле твоём я и не могу. Одно разве — пришли ты мне татарина своего, побеседую с
ним, утешу, может,
как, — пришли, да! Ты знаешь дело моё и свинское на меня хрюкание это. И ты, по человечеству, извинишь мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну — путей добрых желаю сердечно! Секлетеюшка — проводи!
— Да. Батюшка очень
его полюбил. — Она задумчиво и печально улыбнулась. — Говорит про
него: сей магометанин ко Христу много ближе, чем иные прихожане мои! Нет, вы подумайте, вдруг сказала она так,
как будто давно и много говорила об этом, —
вот полюбили друг друга иноплеменные люди — разве не хорошо это? Ведь рано или поздно все люди к одному богу придут…
Ну, скажешь
им: это
вот что, а это —
вот как, а сам-от думаешь: подьте вы к лешему, не до вас!
— И вдруг — эти неожиданные, страшные ваши записки! Читали вы
их, а я слышала какой-то упрекающий голос,
как будто из дали глубокой, из прошлого, некто говорит: ты куда ушла, куда? Ты французский язык знаешь, а — русский? Ты любишь романы читать и чтобы красиво написано было, а
вот тебе — роман о мёртвом мыле! Ты всемирную историю читывала, а историю души города Окурова — знаешь?
И вдруг снова закружился хоровод чуждых мыслей, непонятных слов. Казалось, что
они вьются вокруг неё,
как вихрь на перекрёстке, толкают её, не позволяя найти прямой путь к человеку, одиноко, сидевшему в тёмном углу, и
вот она шатается из стороны в сторону, то подходя к
нему, то снова удаляясь в туман непонятного и возбуждающего нудную тоску.
Рассказала она
ему о себе: сирота она, дочь офицера, воспитывалась у дяди, полковника, вышла замуж за учителя гимназии, муж стал учить детей не по казённым книжкам, а по совести, она же,
как умела, помогала мужу в этом, сделали у
них однажды обыск, нашли запрещённые книги и сослали обоих в Сибирь —
вот и всё.
— Конечно! — радостно воскликнул
он, вскакивая на ноги. —
Они ведь тоже оба любят вас, ей-богу!
Вот мы и будем жить — четверо!
Как в крепости!
Но порою
он чувствовал, что ей удается заговаривать
его любовь,
как знахарки заговаривают боль, и дня два-три она казалась
ему любимой сестрой: долго ждал
он её,
вот она явилась, и
он говорит с нею обо всём — об отце, Палаге, о всей жизни своей, свободно и просто,
как с мужчиной.
— А
как они друг друга едят, и сколь трудно умному промеж
их! — говорил
он, понижая голос. —
Вот, Маркуша про мужика Натрускина сказывал, — ни одной деревни, наверно, нет, которая бы такого Натрускина со свету не сжила!
Его вообще и всегда обижало её внимание к простым людям; она
как будто отдавала
им нечто такое, что
ему было более нужно, чем этим людям, и на что
он имел право большее, чем
они.
Вот теперь явился этот тонконогий Алексей, и она целыми вечерами беседует с
ним зачем?
«Никогда я на женщину руки не поднимал, — уж
какие были те, и Дунька, и Сашка… разве эта — ровня
им! А замучил бы! Милая, пала ты мне на душу молоньей — и сожгла! Побить бы, а после — в ногах валяться, — слёзы бы твои пил!
Вот еду к Мокею Чапунову, нехорошему человеку, снохачу. Зажгу теперь себя со всех концов — на кой я леший нужен!»
Вот большая изба Чапунова, и сам Мокей, сидя на завалинке, кивает
ему лысой,
как яйцо, головой.
Колеи дорог, полные воды, светясь, лежали,
как шёлковые ленты, и указывали путь в Окуров, —
он скользил глазами по
ним и ждал:
вот из-за холмов на красном небе явится чёрный всадник, — Шакир или Алексей, — хлопая локтями по бокам, поскачет между этих лент и ещё издали крикнет...
— Есть эдакие успокоительные пословицы, вроде припарок на больное место кладут
их: «все человечки одной печки», «все беси одной веси», — враки это! Люди — разны, так
им и быть надлежит.
Вот, Евгенья Петровна, разве она на людей похожа?
Как звезда на семишники. А хозяин — похож на купца? Как-кой
он купец!
Ему под окнами на шарманке играть.
«Всю ночь до света шатался в поле и вспоминал Евгеньины слова про одинокие города, вроде нашего; говорила она, что
их более восьми сотен. Стоят
они на земле, один другого не зная, и, может, в каждом есть
вот такой же плутающий человек, так же не спит
он по ночам и тошно
ему жить.
Как господь смотрит на города эти и на людей, подобных мне? И в чём, где оправдание нам?
«
Вот и покров прошёл. Осень стоит суха и холодна. По саду летит мёртвый лист, а земля отзывается на шаги по ней звонко,
как чугун. Явился в город проповедник-старичок, собирает людей и о душе говорит
им. Наталья сегодня ходила слушать
его, теперь сидит в кухне, плачет, а сказать ничего не может, одно говорит — страшно! Растолстела она безобразно, задыхается даже от жиру и неестественно много ест. А от Евгеньи ни словечка. Забыла».
— А хожу, — говорит, — туда-сюда и гляжу, где хорошие люди, увижу — потрусь около
них. Выглядел вас на беседе тогда, сидите вы,
как во сне, сразу видно, что человек некорыстный и ничего вам от людей не надо.
Вот, теперь около вас поживу.
— И есть у меня кот, уж так
он любит меня, так любит — нельзя того сказать! Так
вот и ходит за мной, так и бегает — куда я, туда и
он, куда я, туда и
он, да-а, а ночью ляжет на грудь мне и мурлычет, а я слушаю и всё понимаю, всё
как есть, ей-бо! И тепло-тепло мне!
— Куда же я пойду? Ты думаешь,
они поверили?
Как же!
Они меня сейчас бить станут. Нет, уж я тут буду —
вот прикурну на лежанке…
А придя домой, рассказал: однажды поп покаялся духовнику своему, что его-де одолевает неверие, а духовник об этом владыке доложил, поп же и прежде был замечен в мыслях вольных, за всё это
его, пожурив, выслали к нам, и с той поры попадья живёт в страхе за мужа,
как бы
его в монастырь не сослали.
Вот почему она всё оговаривает
его — Саша да Саша.
— Иди, иди, чего там! —
как мог сердито заговорил
он, стоя спиной к татарину. Надоело всё это! Лентяев не надо. Сегодня бы и уходил, сейчас
вот, довольно баловства, да! Иди!
«Я
им — про Фоку этого расскажу, нуте-ка
вот —
как с
ним быть?»
Здесь, на земле, всё равно
как ни живи — помрёшь, главное — небо, небеса, царствие божиё!»
Вот он откуда вред — видите?
«
Вот тоже сирота-человек, — с добрым чувством в груди подумал Кожемякин, вставая на ноги. — Ходит везде, сеет задор свой, —
какая ему в этом корысть? Евгенья и Марк Васильев
они обижены,
они зря пострадали,
им возместить хочется, а этот чего хочет?»
— Глядите, — зудел Тиунов, —
вот, несчастие, голод, и — выдвигаются люди, а кто такие? Это — инженерша, это — учитель, это — адвокатова жена и к тому же — еврейка, ага? Тут жида и немца — преобладание! А русских — мало; купцов, купчих — вовсе даже нет!
Как так? Кому
он ближе, голодающий мужик, — этим иноземцам али — купцу? Изволите видеть: одни уступают свое место, а другие — забежали вперёд, ага? Ежели бы не голод,
их бы никто и не знал, а теперь — славу заслужат,
как добрые люди…
— У мировых выступал! — с гордостью, дёрнув головой, сказал Тиунов. — Ходатайствовал за обиженных,
как же! Теперь это запретили, не мне — персонально, — а всем вообще, кроме адвокатов со значками.
Они же сами и устроили запрещение: выгодно ли
им, ежели бы мы могли друг друга сами защищать? И
вот опять — видите? И ещё: всех людей судят чиновники, ну, а разве может чиновник всякую натуру понять?
— Нет, Иван Андреич, неправда!
Он и люди
его толка — против глупости, злобы и жадности человечьей! Это люди — хорошие, да;
им бы
вот не пришло в голову позвать человека, чтобы незаметно подпоить да высмеять
его; время своё
они тратят не на игру в карты, на питьё да на еду, а на чтение добрых и полезных книг о несчастном нашем российском государстве и о жизни народа; в книгах же доказывается, отчего жизнь плоха и
как составить её лучше…