Неточные совпадения
Он пугался этих приговоров, плакал втихомолку и
думал иногда с отчаянием, отчего он лентяй и лежебока? «Что
я такое? что из
меня будет?» —
думал он и слышал суровое: «Учись, вон как учатся Саврасов, Ковригин, Малюев, Чудин, — первые ученики!»
— Тебе шестнадцатый год, — продолжал опекун, — пора о деле
подумать, а ты до сих пор, как
я вижу, еще не
подумал, по какой части пойдешь в университете и в службе. По военной трудно: у тебя небольшое состояние, а служить ты по своей фамилии должен в гвардии.
«
Я… художником хочу быть…» —
думал было он сказать, да вспомнил, как приняли это опекун и бабушка, и не сказал.
—
Я все
думаю о нашем разговоре, кузина: а вы? — спросил он.
—
Я, cousin… виновата: не
думала о нем. Что такое вы говорили!.. Ах да! — припомнила она. — Вы что-то
меня спрашивали.
— В тот же вечер, разумеется. Какой вопрос! Не
думаете ли вы, что
меня принуждали!..
— Папа стоял у камина и грелся.
Я посмотрела на него и
думала, что он взглянет на
меня ласково:
мне бы легче было. Но он старался не глядеть на
меня; бедняжка боялся maman, а
я видела, что ему было жалко. Он все жевал губами: он это всегда делает в ажитации, вы знаете.
— О чем ты
думаешь? — раздался слабый голос у него над ухом. — Дай еще пить… Да не гляди на
меня, — продолжала она, напившись, —
я стала ни на что не похожа! Дай
мне гребенку и чепчик,
я надену. А то ты… разлюбишь
меня, что
я такая… гадкая!..
— Бабушка! — с радостью воскликнул Райский. — Боже мой! она зовет
меня: еду, еду! Ведь там тишина, здоровый воздух, здоровая пища, ласки доброй, нежной, умной женщины; и еще две сестры, два новых, неизвестных
мне и в то же время близких лица… «барышни в провинции! Немного страшно: может быть, уроды!» — успел он
подумать, поморщась… — Однако еду: это судьба посылает
меня… А если там скука?
«Переделать портрет, —
думал он. — Прав ли Кирилов? Вся цель моя, задача, идея — красота!
Я охвачен ею и хочу воплотить этот, овладевший
мною, сияющий образ: если
я поймал эту „правду“ красоты — чего еще? Нет, Кирилов ищет красоту в небе, он аскет:
я — на земле… Покажу портрет Софье: что она скажет? А потом уже переделаю… только не в блудницу!»
«Как тут закипает! —
думал он, трогая себя за грудь. — О! быть буре, и дай Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна выйти наружу, и
я узнаю… любит ли она или нет? Если да, жизнь моя… наша должна измениться,
я не еду… или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба…»
«Что же это такое? —
думал Райский, глядя на привезенный им портрет, — она опять не похожа, она все такая же!.. Да нет, она не обманет
меня: это спокойствие и холод, которым она сейчас вооружилась передо
мной, не прежний холод — о нет! это натяжка, принуждение. Там что-то прячется, под этим льдом, — посмотрим!»
«Что ж это? Ужели
я, не шутя, влюблен? —
думал он. — Нет, нет! И что
мне за дело? ведь
я не для себя хлопотал, а для нее же… для развития… „для общества“. Еще последнее усилие!..»
— Последний вопрос, кузина, — сказал он вслух, — если б… — И задумался: вопрос был решителен, — если б
я не принял дружбы, которую вы подносите
мне, как похвальный лист за благонравие, а задался бы задачей «быть генералом»: что бы вы сказали? мог ли бы, могу ли!.. «Она не кокетка, она скажет истину!» —
подумал он.
«Спросить, влюблены ли вы в
меня — глупо, так глупо, —
думал он, — что лучше уеду, ничего не узнав, а ни за что не спрошу… Вот, поди ж ты: „выше мира и страстей“, а хитрит, вертится и ускользает, как любая кокетка! Но
я узнаю! брякну неожиданно, что у
меня бродит в душе…»
«Должно быть, это правда:
я угадал!» —
подумал он и разбирал, отчего угадал он, что подало повод ему к догадке? Он видел один раз Милари у ней, а только когда заговорил о нем — у ней пробежала какая-то тень по лицу, да пересела она спиной к свету.
— Нужды нет,
я буду героем, рыцарем дружбы, первым из кузеней!
Подумав,
я нахожу, что дружба кузеней и кузин очень приятная дружба, и принимаю вашу.
«Где же тут роман? — печально
думал он, — нет его! Из всего этого материала может выйти разве пролог к роману! а самый роман — впереди, или вовсе не будет его! Какой роман найду
я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а не роман у живых людей, с огнем, движением, страстью!»
«Так и есть: идиллия!
я знал! Это, должно быть, троюродная сестрица, —
думал он, — какая она миленькая! Какая простота, какая прелесть! Но которая: Верочка или Марфенька?»
— Кому же дело? — с изумлением спросила она, — ты этак не
думаешь ли, что
я твоими деньгами пользовалась? Смотри, вот здесь отмечена всякая копейка. Гляди… — Она ему совала большую шнуровую тетрадь.
—
Я тут тружусь, сижу иногда за полночь, пишу, считаю каждую копейку: а он рвал! То-то ты ни слова
мне о деньгах, никакого приказа, распоряжения, ничего! Что же ты
думал об имении?
«Однако какая широкая картина тишины и сна! —
думал он, оглядываясь вокруг, — как могила! Широкая рама для романа! Только что
я вставлю в эту раму?»
«Это
я и сам знаю», —
подумал Райский.
«Везде глядит, только не на
меня, — медведь!» —
думала она.
— И не
думала, — равнодушно сказала она, — что за редкость — изношенный мундир? Мало ли
я их вижу!
— Так ты
думаешь,
я Марку дам теперь близко подойти к полкам?
— Ты
думаешь, — продолжал он, —
я схожу в класс, а оттуда домой, да и забыл?
«
Я бьюсь, — размышлял он, — чтобы быть гуманным и добрым: бабушка не
подумала об этом никогда, а гуманна и добра.
«Ужели она часто будет душить
меня? —
думал Райский, с ужасом глядя на нее. — Куда спастись от нее? А она не годится и в роман: слишком карикатурна! Никто не поверит…»
«Еще опыт, —
думал он, — один разговор, и
я буду ее мужем, или… Диоген искал с фонарем „человека“ —
я ищу женщины: вот ключ к моим поискам! А если не найду в ней, и боюсь, что не найду,
я, разумеется, не затушу фонаря, пойду дальше… Но Боже мой! где кончится это мое странствие?»
«А ведь
я давно не ребенок:
мне идет четырнадцать аршин материи на платье: столько же, сколько бабушке, — нет, больше: бабушка не носит широких юбок, — успела она в это время
подумать. — Но Боже мой! что это за вздор у
меня в голове? Что
я ему скажу? Пусть бы Верочка поскорей приехала на подмогу…»
— Послушайте, братец, — отвечала она, — вы не
думайте, что
я дитя, потому что люблю птиц, цветы:
я и дело делаю.
«Бабушка велела, чтоб ужин был хороший — вот что у
меня на душе: как
я ему скажу это!..» —
подумала она.
Я как стану
думать, так и растеряюсь: страшно станет.
«Как странно! —
думала она, — отчего это у него так бьется? А у
меня? — и приложила руку к своему боку, — нет, не бьется!»
«Боже мой! —
думал он, внутренне содрогаясь, — полчаса назад
я был честен, чист, горд; полчаса позже этот святой ребенок превратился бы в жалкое создание, а „честный и гордый“ человек в величайшего негодяя! Гордый дух уступил бы всемогущей плоти; кровь и нервы посмеялись бы над философией, нравственностью, развитием! Однако дух устоял, кровь и нервы не одолели: честь, честность спасены…»
«Слава Богу! —
думал он, — кажется, не
я один такой праздный, не определившийся, ни на чем не остановившийся человек.
«У него глаза покраснели, —
думал он, — напрасно
я зазвал его — видно, бабушка правду говорит: как бы он чего-нибудь…»
— Вино, женщины, карты! — повторил Райский озлобленно, — когда перестанут считать женщину каким-то наркотическим снадобьем и ставить рядом с вином и картами! Почему вы
думаете, что
я влюбчив? — спросил он, помолчав.
— Говорите смелее — как
я: скажите все, что
думаете обо
мне. Вы давеча интересовались
мною, а теперь…
— Что такое у тебя?
Я в окно увидала свет, испугалась,
думала, ты спишь… Что это горит в чашке?
Ему пришла в голову прежняя мысль «писать скуку»: «Ведь жизнь многостороння и многообразна, и если, —
думал он, — и эта широкая и голая, как степь, скука лежит в самой жизни, как лежат в природе безбрежные пески, нагота и скудость пустынь, то и скука может и должна быть предметом мысли, анализа, пера или кисти, как одна из сторон жизни: что ж, пойду, и среди моего романа вставлю широкую и туманную страницу скуки: этот холод, отвращение и злоба, которые вторглись в
меня, будут красками и колоритом… картина будет верна…»
«Что это значит: не научилась, что ли, она еще бояться и стыдиться, по природному неведению, или хитрит, притворяется? —
думал он, стараясь угадать ее, — ведь
я все-таки новость для нее.
— Отчего вы не высказываетесь, скрываетесь? — начал он, — вы
думаете, может быть, что
я способен… пошутить или небрежно обойтись… Словом, вам, может быть, дико: вы конфузитесь, робеете…
«Постой же, —
думал он, —
я докажу, что ты больше ничего, как девочка передо
мной!..»
— Ну, Борюшка: не
думала я, что из тебя такое чудище выйдет!
— Ну, ты ее заступница! Уважает, это правда, а
думает свое, значит, не верит
мне: бабушка-де стара, глупа, а мы молоды, — лучше понимаем, много учились, все знаем, все читаем. Как бы она не ошиблась… Не все в книгах написано!
«А тот болван
думает, что
я влюблюсь в нее: она даже не знает простых приличий, выросла в девичьей, среди этого народа, неразвитая, подгородная красота! Ее роман ждет тут где-нибудь в палате…»
— Хорошо, — сказал он,
подумавши, и сел около нее, —
я хотел спросить тебя, зачем ты бегаешь от
меня?
«Так, впечатление: как всегда у
меня! Вот теперь и прошло!» —
думал он.