Неточные совпадения
— Погоди, погоди: никогда ни один идеал не доживал
до срока свадьбы: бледнел, падал, и
я уходил охлажденный…
Что фантазия создает, то анализ разрушает, как карточный домик. Или сам идеал, не дождавшись охлаждения, уходит от
меня…
— Опять «жизни»: вы только и твердите это слово, как будто
я мертвая!
Я предвижу,
что будет дальше, — сказала она, засмеявшись, так
что показались прекрасные зубы. — Сейчас дойдем
до правил и потом…
до любви.
— Не в мазанье дело, Семен Семеныч! — возразил Райский. — Сами же вы сказали,
что в глазах, в лице есть правда; и
я чувствую,
что поймал тайну.
Что ж за дело
до волос,
до рук!..
— Так. Вы
мне дадите право входить без доклада к себе, и то не всегда: вот сегодня рассердились, будете гонять
меня по городу с поручениями — это привилегия кузеней, даже советоваться со
мной, если у
меня есть вкус, как одеться; удостоите искреннего отзыва о ваших родных, знакомых, и, наконец, дойдет
до оскорбления…
до того,
что поверите
мне сердечный секрет, когда влюбитесь…
— За этот вопрос дайте еще руку.
Я опять прежний Райский и опять говорю вам: любите, кузина, наслаждайтесь, помните,
что я вам говорил вот здесь… Только не забывайте
до конца Райского. Но зачем вы полюбили… графа? — с улыбкой, тихо прибавил он.
«Постараюсь ослепнуть умом, хоть на каникулы, и быть счастливым! Только ощущать жизнь, а не смотреть в нее, или смотреть затем только, чтобы срисовать сюжеты, не дотрогиваясь
до них разъедающим, как уксус, анализом… А то горе! Будем же смотреть,
что за сюжеты Бог дал
мне? Марфенька, бабушка, Верочка — на
что они годятся: в роман, в драму или только в идиллию?»
— Ничего, бабушка.
Я даже забывал, есть ли оно, нет ли. А если припоминал, так вот эти самые комнаты, потому
что в них живет единственная женщина в мире, которая любит
меня и которую
я люблю… Зато только ее одну и больше никого… Да вот теперь полюблю сестер, — весело оборотился он, взяв руку Марфеньки и целуя ее, — все полюблю здесь —
до последнего котенка!
— Черт с ним!
Что мне за дело
до него! — сказал Райский.
— Это француз, учитель, товарищ мужа: они там сидят, читают вместе
до глубокой ночи…
Чем я тут виновата? А по городу бог знает
что говорят… будто
я… будто мы…
— Бабушка! заключим договор, — сказал Райский, — предоставим полную свободу друг другу и не будем взыскательны! Вы делайте, как хотите, и
я буду делать,
что и как вздумаю… Обед
я ваш съем сегодня за ужином, вино выпью и ночь всю пробуду
до утра, по крайней мере сегодня. А куда завтра денусь, где буду обедать и где ночую — не знаю!
— Понапрасну, барыня, все понапрасну. Пес его знает,
что померещилось ему, чтоб сгинуть ему, проклятому!
Я ходила в кусты, сучьев наломать, тут встретился графский садовник: дай, говорит,
я тебе помогу, и дотащил сучья
до калитки, а Савелий выдумал…
— Да, да; правда? Oh, nous nous convenons! [О, как мы подходим друг к другу! (фр.)]
Что касается
до меня,
я умею презирать свет и его мнения. Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где есть искренность, симпатия, где люди понимают друг друга, иногда без слов, по одному такому взгляду…
— Ничего: он ездил к губернатору жаловаться и солгал,
что я стрелял в него, да не попал. Если б
я был мирный гражданин города,
меня бы сейчас на съезжую посадили, а так как
я вне закона, на особенном счету, то губернатор разузнал, как было дело, и посоветовал Нилу Андреичу умолчать, «чтоб
до Петербурга никаких историй не доходило»: этого он, как огня, боится.
–…если
я вас
до сих пор не выбросил за окошко, — договорил за него Марк, — то вы обязаны этим тому,
что вы у
меня под кровом! Так,
что ли, следует дальше? Ха, ха, ха!
— Зачем
я буду рассказывать, люблю
я или нет?
До этого никому нет дела.
Я знаю,
что я свободна и никто не вправе требовать отчета от
меня…
«Вот уж
до чего я дошел: стыжусь своего идола — значит, победа близка!» — радовался он про себя, хотя ловил и уличал себя в том,
что припоминает малейшую подробность о ней, видит, не глядя, как она войдет,
что скажет, почему молчит, как взглянет.
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так
что я недели две только и делала,
что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть бабушки, Марфеньки,
меня — и
до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и
меня прежде, а теперь ты знаешь, как это для
меня неловко, несносно…
— А вы эгоист, Борис Павлович! У вас вдруг родилась какая-то фантазия — и
я должна делить ее, лечить, облегчать: да
что мне за дело
до вас, как вам
до меня?
Я требую у вас одного — покоя:
я имею на него право,
я свободна, как ветер, никому не принадлежу, никого не боюсь…
— Вера,
мне не далеко
до этого состояния: еще один ласковый взгляд, пожатие руки — и
я живу, блаженствую… Скажи,
что мне делать?
— Нет, дойдемте
до вашего сада,
я там по горе сойду,
мне надо туда…
Я подожду на острове у рыбака,
чем это кончится.
—
Что ж,
я очень рад! — злым голосом говорил он, стараясь не глядеть на нее. — Теперь у тебя есть защитник, настоящий герой, с ног
до головы!..
— С ума сошел! — досказала она. — Откуда взялся, точно с цепи сорвался! Как смел без спросу приехать? Испугал
меня, взбудоражил весь дом:
что с тобой? — спрашивала она, оглядывая его с изумлением с ног
до головы и оправляя растрепанные им волосы.
— Ах, Татьяна Марковна,
я вам так благодарна, так благодарна! Вы лучше родной — и Николая моего избаловали
до того,
что этот поросенок сегодня
мне вдруг дорогой слил пулю: «Татьяна Марковна, говорит, любит
меня больше родной матери!» Хотела
я ему уши надрать, да на козлы ушел от
меня и так гнал лошадей,
что я всю дорогу дрожала от страху.
— Если б
я предвидела, — сказала она глубоко обиженным голосом, —
что он впутает
меня в неприятное дело,
я бы отвечала вчера ему иначе. Но он так уверил
меня, да и
я сама
до этой минуты была уверена в вашем добром расположении к нему и ко
мне! Извините, Татьяна Марковна, и поспешите освободить из заключения Марфу Васильевну… Виноват во всем мой: он и должен быть наказан… А теперь прощайте, и опять прошу извинить
меня… Прикажите человеку подавать коляску!..
— Да думает,
что ты пренебрегаешь ею.
Я говорю ей, вздор, он не горд совсем, — ведь ты не горд? да? Но он, говорю, поэт, у него свои идеалы —
до тебя ли, рыжей, ему? Ты бы ее побаловал, Борис Павлович, зашел бы к ней когда-нибудь без
меня, когда
я в гимназии.
— Довольно, — перебила она. — Вы высказались в коротких словах. Видите ли, вы дали бы
мне счастье на полгода, на год, может быть, больше, словом
до новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы увлеклись бы за нею, а
я потом — как себе хочу! Сознайтесь,
что так?
«
Что, если и с романом выйдет у
меня то же самое!.. — задумывался он. — Но теперь еще — не
до романа: это после, после, а теперь — Вера на уме, страсть, жизнь, не искусственная, а настоящая!»
— Кто же? — вдруг сказала она с живостью, — конечно,
я… Послушайте, — прибавила она потом, — оставим это объяснение, как
я просила,
до другого раза.
Я больна, слаба… вы видели, какой припадок был у
меня вчера.
Я теперь даже не могу всего припомнить,
что я писала, и как-нибудь перепутаю…
— И это оставим? Нет, не оставлю! — с вспыхнувшей злостью сказал он, вырвав у ней руку, — ты как кошка с мышью играешь со
мной!
Я больше не позволю, довольно! Ты можешь откладывать свои секреты
до удобного времени, даже вовсе о них не говорить: ты вправе, а о себе
я требую немедленного ответа. Зачем
я тебе? Какую ты роль дала
мне и зачем, за
что!
Вот
до чего я дошла! — с ужасом сама прошептала она, закинув голову назад в отчаянии, как будто удерживала стон, и вдруг выпрямилась.
— Мы не договорились
до главного — и, когда договоримся, тогда
я не отскочу от вашей ласки и не убегу из этих мест…
Я бы не бежал от этой Веры, от вас. Но вы навязываете
мне другую… Если у
меня ее нет:
что мне делать — решайте, говорите, Вера!
— Боже мой, ужели она
до поздней ночи остается на этих свиданиях? Да кто,
что она такое эта моя статуя, прекрасная, гордая Вера? Она там; может быть, хохочет надо
мной, вместе с ним… Кто он?
Я хочу знать — кто он? — в ярости сказал он вслух. — Имя, имя!
Я ей — орудие, ширма, покрышка страсти… Какой страсти!
Перед ней — только одна глубокая, как могила, пропасть. Ей предстояло стать лицом к лицу с бабушкой и сказать ей: «Вот
чем я заплатила тебе за твою любовь, попечения, как наругалась над твоим доверием…
до чего дошла своей волей!..»
— Как первую женщину в целом мире! Если б
я смел мечтать,
что вы хоть отчасти разделяете это чувство… нет, это много,
я не стою… если одобряете его, как
я надеялся… если не любите другого, то… будьте моей лесной царицей, моей женой, — и на земле не будет никого счастливее
меня!.. Вот
что хотел
я сказать — и долго не смел! Хотел отложить это
до ваших именин, но не выдержал и приехал, чтобы сегодня в семейный праздник, в день рождения вашей сестры…
«А когда после? — спрашивала она себя, медленно возвращаясь наверх. — Найду ли
я силы написать ему сегодня
до вечера? И
что напишу? Все то же: „Не могу, ничего не хочу, не осталось в сердце ничего…“ А завтра он будет ждать там, в беседке. Обманутое ожидание раздражит его, он повторит вызов выстрелами, наконец, столкнется с людьми, с бабушкой!.. Пойти самой, сказать ему,
что он поступает „нечестно и нелогично“… Про великодушие нечего ему говорить: волки не знают его!..»
—
Что за мысль, Борис! какая теперь красота! на
что я стала похожа? Василиса говорит,
что в гроб краше кладут… Оставь
до другого раза…
— Нашел на ком спрашивать! На нее нечего пенять, она смешна, и ей не поверили. А тот старый сплетник узнал,
что Вера уходила, в рожденье Марфеньки, с Тушиным в аллею, долго говорила там, а накануне пропадала
до ночи и после слегла, — и переделал рассказ Полины Карповны по-своему. «Не с Райским, говорит, она гуляла ночью и накануне, а с Тушиным!..» От него и пошло по городу! Да еще там пьяная баба про
меня наплела… Тычков все разведал…