Неточные совпадения
— От… от скуки — видишь, и я для удовольствия — и тоже без расчетов.
А как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович этого не поймете, не во гнев тебе и ему —
вот и все. Ведь есть же одни, которые молятся страстно,
а другие не знают этой потребности, и…
—
Вот видите, как много за мои правила, — сказала она шутливо. —
А за ваши!..
— В вашем вопросе есть и ответ: «жило», — сказали вы, и — отжило, прибавлю я.
А эти, — он указал на улицу, — живут! Как живут — рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную в особенности. Я
вот сколько времени рассказываю вам всячески: в спорах, в примерах, читаю…
а все не расскажу.
Вы говорите, что дурно уснете —
вот это и нужно: завтра не будет, может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской,
а человеческой красотой.
— Так
вот те principes… [принципы… (фр.)]
А что дальше? — спросила она.
— И чем ты сегодня не являлся перед кузиной! Она тебя Чацким назвала…
А ты был и Дон-Жуан и Дон-Кихот вместе.
Вот умудрился! Я не удивлюсь, если ты наденешь рясу и начнешь вдруг проповедовать…
— Ну, она рассказала —
вот что про себя. Подходил ее бенефис,
а пьесы не было: драматургов у нас немного: что у кого было, те обещали другим,
а переводную ей давать не хотелось. Она и вздумала сочинить сама…
Но
вот Райскому за тридцать лет,
а он еще ничего не посеял, не пожал и не шел ни по одной колее, по каким ходят приезжающие изнутри России.
— Пустяки молоть мастер, — сказал ему директор, —
а на экзамене не мог рассказать системы рек!
Вот я тебя высеку, погоди! Ничем не хочет серьезно заняться: пустой мальчишка! — И дернул его за ухо.
Он стал было учиться, сначала на скрипке у Васюкова, — но
вот уже неделю водит смычком взад и вперед:
а, с, g, тянет за ним Васюков,
а смычок дерет ему уши. То захватит он две струны разом, то рука дрожит от слабости: — нет! Когда же Васюков играет — точно по маслу рука ходит.
—
Вот Матрешка: помнишь ли ты ее? — говорила бабушка. —
А ты подойди, дура, что стоишь? Поцелуй ручку у барина: ведь это внучек.
— Заметил! Да, да, помнишь старый? Весь сгнил, щели в полу в ладонь, чернота, копоть,
а теперь
вот посмотри!
—
Вот внук мой, Борис Павлыч! — сказала она старосте. — Что, убирают ли сено, пока горячо на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут.
Вот барин, настоящий барин приехал, внук мой! — говорила она мужикам. — Ты видал ли его, Гараська? Смотри же, какой он!
А это твой, что ли, теленок во ржи, Илюшка? — спрашивала при этом, потом мимоходом заглянула на пруд.
Вот постой, Тит Никоныч придет,
а ты притаись, да и срисуй его,
а завтра тихонько пошлем к нему в кабинет на стену приклеить!
— Стало быть, прежде в юнкера —
вот это понятно! — сказал он. — Вы да Леонтий Козлов только не имеете ничего в виду,
а прочие все имеют назначение.
Вот послушайте, — обратилась она к папа, — что говорит ваша дочь… как вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок больше меня и смотрел вниз; я знала, что он один не сердится,
а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
— Нет! — пылко возразил Райский, — вас обманули. Не бледнеют и не краснеют, когда хотят кружить головы ваши франты, кузены, prince Pierre, comte Serge: [князь Пьер, граф Серж (фр.).]
вот у кого дурное на уме!
А у Ельнина не было никаких намерений, он, как я вижу из ваших слов, любил вас искренно.
А эти, — он, не оборачиваясь, указал назад на портреты, — женятся на вас par convenance [выгоды ради (фр.).] и потом меняют на танцовщицу…
—
Вот видите, cousin: все прочее, кроме вас, велит бежать страстей,
а вы меня хотите толкнуть, чтобы потом всю жизнь раскаиваться…
А ведь есть упорство и у него, у Райского! Какие усилия напрягал он, чтоб… сладить с кузиной, сколько ума, игры воображения, труда положил он, чтоб пробудить в ней огонь, жизнь, страсть…
Вот куда уходят эти силы!
— Я схитрила… — шептала она, приложив свою щеку к его щеке, — мне
вот уж третий день легче,
а я написала, что умираю… мне хотелось заманить тебя… Прости меня!
Для нее любить — значило дышать, жить, не любить — перестать дышать и жить. На вопросы его: «Любишь ли? Как?» — она, сжав ему крепко шею и стиснув зубы, по-детски отвечала: «
Вот так!»
А на вопрос: «Перестанешь ли любить?» — говорила задумчиво: «Когда умру, так перестану».
— В вас погибает талант; вы не выбьетесь, не выйдете на широкую дорогу. У вас недостает упорства, есть страстность, да страсти, терпенья нет!
Вот и тут, смотрите, руки только что намечены, и неверно, плечи несоразмерны,
а вы уж завертываете, бежите показывать, хвастаться…
— Да, вскакиваете, чтоб мазнуть вашу
вот эту «правду». — Он указал на открытое плечо Софьи. — Нет, вы встаньте ночью, да эту же фигуру начертите раз десять, пока будет верно.
Вот вам задача на две недели: я приду и посмотрю.
А теперь прощайте.
—
А, сознались наконец! Так
вот зачем я вам нужен: вы заглядываете в меня, как в арабский словарь… Незавидная роль! — прибавил он со вздохом.
«Спросить, влюблены ли вы в меня — глупо, так глупо, — думал он, — что лучше уеду, ничего не узнав,
а ни за что не спрошу…
Вот, поди ж ты: „выше мира и страстей“,
а хитрит, вертится и ускользает, как любая кокетка! Но я узнаю! брякну неожиданно, что у меня бродит в душе…»
«Боже мой! зачем я все вижу и знаю, где другие слепы и счастливы? Зачем для меня довольно шороха, ветерка, самого молчания, чтоб знать? Проклятое чутье!
Вот теперь яд прососался в сердце,
а из каких благ?»
— Какая тайна? Что вы! — говорила она, возвышая голос и делая большие глаза. — Вы употребляете во зло права кузена —
вот в чем и вся тайна.
А я неосторожна тем, что принимаю вас во всякое время, без тетушек и папа…
—
Вот что значит Олимп! — продолжал он. — Будь вы просто женщина, не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы не сурово,
а с пощадой, даже если б я был вам совсем чужой.
А я вам близок. Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
—
А! вы защищаете его — поздравляю! Так
вот на кого упали лучи с высоты Олимпа! Кузина! кузина! на ком вы удостоили остановить взоры! Опомнитесь, ради Бога! Вам ли, с вашими высокими понятиями, снизойти до какого-то безвестного выходца, может быть самозванца-графа…
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам.
Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя?
А Савелья в город — узнать.
А ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение,
а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то и подавайте.
—
Вот видите, братец, — живо заговорила она, весело бегая глазами по его глазам, усам, бороде, оглядывая руки, платье, даже взглянув на сапоги, — видите, какая бабушка, говорит, что я не помню, —
а я помню,
вот, право, помню, как вы здесь рисовали: я тогда у вас на коленях сидела…
— Ничего, бабушка. Я даже забывал, есть ли оно, нет ли.
А если припоминал, так
вот эти самые комнаты, потому что в них живет единственная женщина в мире, которая любит меня и которую я люблю… Зато только ее одну и больше никого… Да
вот теперь полюблю сестер, — весело оборотился он, взяв руку Марфеньки и целуя ее, — все полюблю здесь — до последнего котенка!
—
А имение?
Вот тебе и работа: пиши! Коли не устал, поедем в поле, озимь посмотреть.
— Да, — сказала потом вполголоса, — не тем будь помянута покойница,
а она виновата! Она тебя держала при себе, шептала что-то, играла на клавесине да над книжками плакала.
Вот что и вышло: петь да рисовать!
— Я жить не стану,
а когда приеду погостить,
вот как теперь, вы мне дайте комнату в мезонине — и мы будем вместе гулять, петь, рисовать цветы, кормить птиц: ти, ти, ти, цып, цып, цып! — передразнил он ее.
— Будешь задумчив, как навяжется такая супруга, как Марина Антиповна! Помнишь Антипа? ну, так его дочка!
А золото-мужик, большие у меня дела делает: хлеб продает, деньги получает, — честный, распорядительный, да
вот где-нибудь да подстережет судьба! У всякого свой крест!
А ты что это затеял, или в самом деле с ума сошел? — спросила бабушка, помолчав.
—
Вот — и слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди.
А ты — кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не люблю!
—
Вот ты и умный, и ученый,
а не знал этого!
—
Вот этот розан вчера еще почкой был,
а теперь посмотрите, как распустился, — говорила она, с торжеством показывая ему цветок.
Вот и Райский мечтал быть артистом, и все «носит еще огонь в груди», все производит начатки, отрывки, мотивы, эскизы и широкие замыслы,
а имя его еще не громко, произведения не радуют света.
—
А если все, так будешь сыт. Ну,
вот, как я рад. Ах, Борис… право, и высказать не умею!
—
Вот только на этой полке почти все попорчено: проклятый Марк!
А прочие все целы! Смотри! У меня каталог составлен: полгода сидел за ним. Видишь!..
— Ты
вот садись на кресло и читай вслух по порядку,
а я влезу на лестницу и буду тебе показывать книги. Они все по нумерам… — говорил Леонтий.
—
Вот, она у меня всегда так! — жаловался Леонтий. — От купцов на праздники и к экзамену родители явятся с гостинцами — я вон гоню отсюда,
а она их примет оттуда, со двора. Взяточница! С виду точь-в-точь Тарквиниева Лукреция,
а любит лакомиться, не так, как та!..
— Только
вот беда, — продолжал Леонтий, — к книгам холодна. По-французски болтает проворно,
а дашь книгу, половины не понимает; по-русски о сю пору с ошибками пишет. Увидит греческую печать, говорит, что хорошо бы этакий узор на ситец, и ставит книги вверх дном,
а по-латыни заглавия не разберет. Opera Horatii [Сочинения Горация (лат.).] — переводит «Горациевы оперы»!..
—
А сатира? — возразил Леонтий, —
вот, постой, вспомним римских старцев…
Вот моя академия, — говорил он, указывая на беседку, —
вот и портик — это крыльцо,
а дождь идет — в кабинете: наберется ко мне юности, облепят меня.
— Ну, слава Богу,
вот вы и наш гость, благополучно доехали… — продолжал он. —
А Татьяна Марковна опасались за вас: и овраги, и разбойники… Надолго пожаловали?
— Ужин ужином,
а обедать следовало дома:
вот ты огорчил бабушку! В первый день приезда из семьи ушел.
— Обедать, где попало, лапшу, кашу? не прийти домой… так, что ли? Хорошо же:
вот я буду уезжать в Новоселово, свою деревушку, или соберусь гостить к Анне Ивановне Тушиной, за Волгу: она давно зовет, и возьму все ключи, не велю готовить,
а ты вдруг придешь к обеду: что ты скажешь?