Неточные совпадения
Лицо ее было спокойно, поза непринужденная, и она могла показаться спящей, если бы
не широко открытые, когда-то, при
жизни, прекрасные, а теперь остановившиеся, черные как уголь глаза,
в которых отразился весь ужас предсмертной агонии.
С начала октября императрица Анна Иоанновна стала прихварывать. Это состояние нездоровья государыни, конечно,
не могло
не отразиться на состоянии духа придворных вообще и близких к императрице людей
в частности. Одно обстоятельство усугубляло страх придворных за
жизнь государыни, несмотря на то, что случившееся внезапное нездоровье Анны Иоанновны вначале было признано врачами легким недомоганием и
не представляло, по их мнению, ни малейшей опасности, тем более что императрица была на ногах.
Действительно, его дед
в половине XII века был конюхом герцога Якова III Курляндского. Сына этого конюха называли Карлом. Он родился
в феврале 1653 года. Уже этот Бирон сделал сравнительно со своим происхождением значительную карьеру. Он изучил охоту и занимал впоследствии довольно видную должность
в герцогском ведомстве. Этим он был поставлен
в возможность
не только вести обеспеченную
жизнь, но и открыть своим сыновьям перспективу на такую карьеру, которая была гораздо блестящее той, которую он сделал сам.
— Может быть, когда он сделается юношей и самостоятельно вступит
в жизнь. Теперь же он ребенок — он ничего
не поймет из той драмы, которая разыгралась
в доме его отца.
Далее тянутся воспоминания цесаревны. Она припоминает свою привольную, беззаботную
жизнь в Покровской слободе, теперь вошедшей
в состав города Москвы. Песни и веселья
не прерывались
в слободе. Цесаревна сама была тогда прекрасная, голосистая певица; запевалой у ней была известная
в то время по слободе певица Марта Чегаиха. За песни царевна угощала певиц разными лакомствами и сладостями: пряниками-жмычками, цареградскими стручками, калеными орехами, маковой избоиной и другими вкусными заедками.
Но вот веселые воспоминания Елизаветы Петровны прерываются.
Не по ее воле окончилась ее беззаботная
жизнь в Покровской слободе. Ей было приказано переехать на жительство
в Петербург. Подозрительная Анна Иоанновна и еще более подозрительный Бирон, видимо, испугались ее популярности.
Елизавета Петровна вздохнула.
Жизнь в Петербурге была
не та, что там, под Москвою. Здесь испытала цесаревна первое сердечное горе. Неосторожный Шубин поплатился за преданность ей — его арестовали и отправили
в Камчатку, где насильно женили на камчадалке.
На даче он вел совершенно отшельнический образ
жизни, к которому, как он выражался,
не чувствовал никогда ни малейшего призвания, и, томясь бездействием, обвинял Елизавету
в легкомыслии и равнодушии к ее собственным интересам.
Наталья Демьяновна со всем своим семейством поселилась во дворце. Но модные платья и наряды
не пришлись ей по сердцу. Она отбросила фижмы, робы и самары, выкинула мушки и снова облеклась
в свое малороссийское платье. Дворец и придворная
жизнь были
не по ней. Она строго придерживалась старых обычаев и среди роскоши дворца страдала тоскою по родине.
Теперь она
не видела
в нем ничего, кроме неудобного спутника
жизни, который портил ей всякое удовольствие своим глупым педантизмом и смешными понятиями о чести и всюду ставил ей преграды.
В то же время он начал дело о разводе. Станислава Феликсовна
не выказала ни малейшего сопротивления. Вообще она
не смела даже приблизиться к мужу, так как дрожала перед ним с того часа, как он потребовал ее к ответу. Но она делала отчаянные попытки удержать за собой ребенка и вела из-за него борьбу
не на
жизнь, а на смерть. Все оказалось напрасно.
— Я
не упрекаю тебя, потому что ничего
не запрещал тебе
в этом отношении; вопрос об этом пункте никогда даже
не поднимался между нами. Но если дело зашло так далеко, я должен нарушить молчание. Ты считал свою мать умершей, и я допустил эту ложь, потому что хотел избавить тебя от воспоминаний, которые отравили мою
жизнь: по крайней мере, твоя молодость должна была быть свободна от них. Это оказалось невозможным, а потому ты должен узнать теперь правду.
Иван Осипович ничего
не говорил, но время от времени целовал сына
в лоб и
не сводил глаз с прелестного, полного
жизни лица, которое он крепко прижимал к груди.
— Но я
не могу выносить принуждений, — страстно возразил мальчик, — а военная служба
не что иное, как постоянное принуждение, каторга! Всем повинуйся, никогда
не имей собственной воли, изо дня
в день покоряйся дисциплине, неподвижно застывшей форме, которая убивает малейшее самостоятельное движение. Я
не могу больше переносить этого! Все мое существо рвется к свободе, к свету и
жизни. Отпусти меня, отец!
Не держи меня больше на привязи: я задыхаюсь, я умираю.
— Я полагал, что военная служба вовсе
не каторга, что быть военным — это честь! — резко ответил он. — Хорошо, нечего сказать, что мне приходится напоминать об этом родному сыну. Свобода, свет,
жизнь! Уж
не думаешь ли ты, что
в шестнадцать лет имеешь право очертя голову броситься
в водоворот
жизни и упиваться всеми ее благами? Для тебя эта именно свобода была бы только распущенностью, твоей погибелью.
Депутатам, разумеется, дали почувствовать, кого им готовили
в начальники, но до окончательного избрания было еще далеко. Находили ли Кирилла Григорьевича слишком юным, он ли
не желал оторваться сейчас же по приезде от столичной
жизни, решить трудно, но дело
в том, что Лизогуб, Ханенко и Гудович сидели у моря и ждали погоды, а будущий гетман тем временем только и думал о праздниках.
Академия нуждалась
в президенте, и Кирилл Григорьевич, сам
не сознавая ни значения ее, ни обязанностей, на него возложенных, очутился вдруг президентом императорской Российской академии наук. Очевидно, при отсутствии серьезного классического образования, при беспрестанных отвлечениях светской
жизни, недавний казак, каким-то чудом преобразованный
в придворного кавалера,
не мог быть примерным президентом. Без руководителя невозможно было обойтись, и таковым стал знакомый с академией воспитатель его Теплов.
Вто время, когда
в Петербурге и Москве при дворе Елизаветы Петровны кишели интриги, честолюбие боролось с честолюбием, императрица предавалась удовольствиям светской
жизни,
не имеющей никакого касательства с делами государственными, как внешними, так и внутренними. Россия все же дышала свободно, сбросив с себя более чем десятилетнее немецкое иго.
К таким благословенным уголкам принадлежало тамбовское наместничество вообще, а
в частности, знакомое нам Зиновьево, где продолжала жить со своей дочерью Людмилой княгиня Васса Семеновна Полторацкая. Время летело с тем томительным однообразием, когда один день бывает совершенно похож на другой и когда никакое происшествие, выходящее из ряда вон,
не случается
в течение целого года, а то и нескольких лет, да и
не может случиться по складу раз заведенной
жизни.
Скука этой
жизни, кажущаяся невыносимой со стороны,
не ощущается теми, кто втянулся
в нее и для которых она представляется именно такой, какой должна быть
жизнь. Иной
жизни они
не знают и
не имеют о ней понятия.
Жизнь для них заключается
в занятиях, приеме пищи и необходимом отдыхе. Если им сказать, что они
не живут, а прозябают, они с удивлением покачают головой, признавая его
не в своем уме.
Не зная совершенно
жизни, выходящей из рамок сельского житья-бытья, если
не считать редкие поездки
в Тамбов, княгиня Васса Семеновна, естественно, и для своей дочери
не желала другой судьбы, какая выпала ей на долю, за исключением разве более здорового и более нравственного мужа.
Она с ужасом думала об этом. О придворной и светской
жизни на берегах Невы ходили ужасающие для скромных провинциалов слухи. Они
не были лишены известного основания, хотя все, что начиналось
в Петербурге комом снега, докатывалось до Тамбова
в виде громадной снежной горы.
В Москве, как говорили,
не отставали по части широкой, привольной и, главное, разнузданной
жизни от молодой столицы. Частые поездки двора поддерживали это оживленное настроение старушки белокаменной.
Здоровое воспитание на лоне природы
не по летам развило княжну Людмилу, и, несмотря на ее наивность и неведение
жизни,
в ее стройном, сильном теле скрывались все задатки страстной женщины. Ожидаемый по соседству князь уже представлялся ей ее «суженым», тем суженым, которого, по русской пословице, «конем
не объедешь». Сердце ее стало биться сильнее обыкновенного, и она чаще стала предпринимать прогулки по направлению к Луговому.
Незадолго перед разнесшимся слухом о предстоящем приезде
в свое имение князя Лугового тишь, гладь и Божья благодать
жизни Зиновьева нарушило одно происшествие, сильно взволновавшее
не только всю зиновьевскую дворню, но и самою княгиню Вассу Семеновну Полторацкую.
Молодость и вольнодумство во все времена идут рука об руку, а
в описываемое нами время
в столичную
жизнь вместе с французским влиянием последнее стало приливать с особенной силой. Князь Луговой
не избег этого влияния. Если он
не был
в глубине своей души вольнодумцем, то старался хотя показаться им. Это-то старание и побудило его усомниться перед княжной
в семейной легенде.
Жизнь вел чисто монашескую и возбуждал
в своей пастве к себе
не только уважение, но и благоговение.
На князя находка
в беседке произвела, надо признаться, тяжелое впечатление, хотя он и старался это скрыть. Теперь, когда дело было уже сделано,
в сердце его невольно закралось томительное предчувствие о возможности исполнения второй части легенды — кары за нарушение дедовского заклятия. Для того чтобы скрыть свое смущение, он начал беседовать с отцом Николаем о состоянии его прихода, о его
жизни и тому подобных предметах,
не относящихся к сделанному ими роковому открытию
в беседке.
Князь между тем поцеловав руку Вассы Семеновны, сел на кресло, стоявшее против кресла княгини, с которого только что за несколько минут перед ним спорхнула княжна Людмила Васильевна. Он
не сразу ответил и несколько минут хранил глубокое молчание, как бы собираясь с мыслями, как бы приготовляясь к первому торжественному акту
в его
жизни. Княгиня смотрела на него деланно вопросительным взглядом.
Так и теперь! Разве он может быть спокойным хотя минуту? Может ли быть он уверен, что если
не злодей, то сама смерть
не отнимет у него дорогую
жизнь его невесты, потрясенной, видимо, и нравственно и физически? Перед ним восставал образ княжны Людмилы
в траурном платье, какою он видел ее сегодня утром.
В детстве его учила молиться мать, которая была глубоко религиозная женщина и сумела сохранить чистую веру среди светской шумной
жизни, где религия хотя и исполнялась наружно, но
не жила
в сердцах исполнителей и даже исполнительниц. Князь помнил, что он когда-то ребенком, а затем мальчиком любил и умел молиться, но с летами,
в товарищеской среде и
в великосветском омуте тогдашнего Петербурга, утратил эту способность.
Большинство, конечно, влекло к исполнению этого долга
не чувство к покойной, так как многие из прибывших знали ее только
в лицо, а некоторые даже понаслышке, а любопытство присутствовать при одном из актов трагедии
жизни, с романическим оттенком, придаваемым положением осиротевшей княжны-невесты. Слухи о том, что князь Луговой объявлен женихом княжны Полторацкой, уже успели облететь чуть ли
не все наместничество.
«Это пройдет, конечно, пройдет со временем, — думал князь Сергей Сергеевич. —
Не может же она
не рассудить, что у него
не было
в данном случае никакого желания, ни даже мысли причинить ей зло. Она ведь знает, как он любит ее, знает, что он готов пожертвовать для нее
жизнью. Разорвать отношения только вследствие этой сумасбродной мысли — это было бы сумасшествием».
Таким со своей внешней стороны и по своей внутренней
жизни являлся Петербург
в тот год, когда
в великосветских его залах и гостиных должна была появиться из глубины тамбовского наместничества княжна Людмила Васильевна Полторацкая, появиться, но вместе с тем, волею судеб,
не вращаться только исключительно среди придворной знати, к которой принадлежала по своему рождению, а близко соприкасаться и с «подлым народом», как называли тогда простолюдинов, и даже с самыми низменными, упомянутыми нами, его подонками.
Здесь
в загородной тиши государыня отдыхала от трудов и развлекалась фермерным хозяйством, имела всегда при себе от кладовых ключи, почему
в «Собственную дачу»
не дозволялось никому из мужчин входить без доклада. Елизавета Петровна часто
в разговорах вспоминала бывшего владельца ее любимой дачи — сподвижника ее отца и рассказывала разные эпизоды из его
жизни.
Жизнь Феофан, по словам императрицы Елизаветы Петровны, вел далеко
не монашескую. Он имел у себя лучшую, какая только быть тогда могла, музыку, инструментальную и вокальную. Иностранные министры находили удовольствие искать
в нем дружество, часто посещали его и были угощаемы постным столом. Такие пирушки иногда продолжались далеко за полночь.
Оттого-то
в памяти государыни и сохранилась так живо и ясно почти вся
жизнь ее отца,
не говоря уже о выдающихся ее моментах.
Эта
жизнь прошла мимо нее
в раннем детстве и глубоко запечатлелась
в ее детской памяти. Кроме того, она охотно слушала разных современников и соратников ее отца о его
жизни и деятельности и запоминала их.
В кругу своих близких придворных она часто отдавалась воспоминаниям, подобным приведенным
в этой главе, за которую, хотя
не относящуюся прямо к нашему повествованию, надеюсь,
не посетует на нас читатель.
Несмотря на то что князь Луговой и граф Свиридов прибыли
в Петербург
в сентябре месяце,
в городе еще
не переставали говорить о происшествии
в Гостилицах, именье Алексея Григорьевича Разумовского, происшествии, чуть
не стоившем
жизни великому князю и великой княгине. Вот как передавали о случившемся со слов последней.
Граф Иосиф Янович сам помогал Сергею Семеновичу
в его сдержанности. Он являлся
в дом Зиновьевых только с официальными визитами или по приглашению на даваемые изредка празднества. Но на особую близость
не навязывался, совершенно погруженный
в водоворот шумной светской
жизни. За это ему был благодарен Сергей Семенович.
Жизнь открывалась перед нею роскошным пиром, и она,
не имея понятия об учении эпикурейцев, решилась
не уходить с этого пира голодной и жаждущей. Самостоятельная
жизнь наконец
в отдельном, как игрушка устроенном и убранном домике, где она будет принимать нравящихся ей людей, довершала очарование улыбающегося ей счастливого будущего.
Княжна помнила, что при прощанье с князем Луговым
в Зиновьеве она выразила ему желание, чтобы граф посетил ее
в Петербурге, была уверена, что эти ее слова дошли по назначению, о чем ей сказал сам князь Сергей Сергеевич, явившийся на другой же день ее приезда и посещавший свою бывшую невесту довольно часто, а между тем граф Свиридов
не подавал признаков
жизни.
Приближались рождественские праздники. Обычная сутолока петербургской
жизни увеличилась. На улицах было видно больше пешеходов, разнородные экипажи, кареты, возки и сани то и дело сновали взад и вперед. Гостиный двор, рынки и магазины были переполнены.
В домах шла чистка и уборка, словом, предпраздничная
жизнь била живым ключом, и
не только
в городе, но
в предместьях.
Кажется, единственное исключение составлял дом княжны Людмилы Васильевны Полторацкой. Убирать и чистить
в нем было нечего, так как отделанный только что и меблированный заново он блестел, как игрушка, и
не требовал уборки и чистки. Да и
жизни в нем было видно мало.
Но
не одна самостоятельно-одинокая
жизнь молодой девушки делала ее «странной княжной»
в глазах общества. Были для этого и другие причины.
Княжна Людмила Васильевна действительно, со дня приезда
в свой дом, повела
жизнь, выходящую из рамок обыденности. Ее дом днем и ночью казался совершенно пустым и необитаемым.
Жизнь проявлялась
в нем только
в людской, где многочисленный штат княжеской прислуги, пополненный выписанными из Зиновьева дворовыми,
не хуже великосветских кумушек, перемалывал косточки своей госпоже, прозванной ее домашними «полуношницей». Княжна действительно превращала день
в ночь и наоборот.
Княжна начинала свой оригинальный ночной день с этого позднего вечера, когда Петербург наполовину уже спал, а предместье покоилось сном непробудным,
в это-то несуразное для других время она принимала визиты своих друзей. Это, конечно, порождало массу сплетен,
не доходивших до злословия лишь только потому, что сама императрица, любившая все оригинальное, с добродушным смехом заметила, узнав о таком образе
жизни своей новой фрейлины...
Нечего и говорить, что этот смех государыни эхом раскатился
в придворных сферах и великосветских гостиных. Образу
жизни княжны Полторацкой нашли извинение и объяснение. Та потрясающая картина убийства ее матери и любимой горничной, которой она была свидетельницей
в Зиновьеве,
не могла
не отразиться на ее воображении.
Благодаря преданности дворни, любившей свою госпожу за кроткое обращение и сытую
жизнь, и, кроме того, по обычаю русских людей,
не любивших «выносить сора из избы», многое из интимной
жизни княжны осталось неузнанным, и сами дворовые люди говорили о многом, происходящем
в доме, пониженным шепотом.
Около полугода вела княжна Людмила Васильевна такой странный образ
жизни, а затем постепенно стала его изменять, хотя просыпалась все же далеко после полудня, а ложилась позднею ночью или, порою, даже ранним утром. Но прозвище, данное ей императрицей: «Ночная красавица», так и осталось за ней. Благоволение государыни сделало то, что высшее петербургское общество
не только принимало княжну Полторацкую с распростертыми объятиями, но прямо заискивало
в ней.