Неточные совпадения
— Теперь он около Нижнего на погосте лежит. Потому-то вот, Борис Петрович, и радуюсь
я, когда такой человек, как вы, правду говорит про мужицкую душу и про все, во что теперь народ ударился.
Я ведь довольно с ним вожжался и всякую его тяготу знаю и, должно полагать, весь
свой век скоротаю вокруг него. И все-таки
я не согласен медом его обмазывать. Точно так же и всякие эти барские затеи… себя на мужицкий лад переделывать — считаю вредным вздором.
— Читывал и
я, Борис Петрович, про эту самую дифференциацию. Но до купона-то мужику — ох, как далеко! От нищенства и пропойства надо ему уйти первым делом, и не встанет он нигде на ноги, коли не будет у него
своего закона, который бы все его крестьянское естество захватывал.
— Обязательно! Немножко с ленцой, Кузьмичев-то, а толковый. Ежели
я, со
своим пароходом, в их товарищество поступлю, он может ко
мне угодить. Мы его тогда маленько подтянем, — прибавил Теркин и подмигнул. — Вам его история известна?
— А то как же! Приемный-то отец мой от
своих скудных достатков в гимназии
меня держал. Ну, урочишки были. И всю греческую и латинскую премудрость прошел
я до шестого класса, откуда и был выключен…
«Никто-де не скажет, что
я пала… Хоть и люблю, и говорю это, — клейма на себя не наложу, и любимый человек не добьется
своего, не сделает
меня рабыней».
— Ни в каком случае! Это и мать говорит, а она отроду не выдумывала. Не знаю, солгала ли на
своем веку в одном каком важном деле, хоть и не принимала никогда присяги. Отец-то Калерию баловал… куда больше
меня. И все ее эти выдумки и поступки не то что одобрял… а не ограничивал. Всегда он одно и то же повторял: «Мой первый долг — Калерию обеспечить и ее капиталец приумножить».
— И Теркин, и Зверев с дурными склонностями — слова
своего не держат. Ни тот, ни другой не отдают
мне долга вот уже который месяц.
— О вас с мамынькой, — он выговаривал по-деревенски, когда был со
своими, — не подумал, тятенька, простите! Ученье мое теперь пропало. Да
я сам-то не пропал еще. И во
мне вы оба найдете подпору!.. Верьте!..
— Вам, коли судьба со
мною столкнула, надо бы потише быть! Не одну
свою обиду
я на вас вымещаю, вместе вот с капитаном, а обиду многих горюнов. Вот чт/о вам надо было напомнить. А теперь можете проследовать в
свою каюту!
—
Свой разум есть, — говаривала она. — Сколь это ни прискорбно
мне… Уповаю на милость Божию… Он, Батюшка, просветит ее и помилует.
— Он — ума палата… В разных передрягах бывал… Да к тому же, как
я его разумею, ничего бесчестного, неблаговидного он на душу
свою не возьмет… Не такой человек.
— Да ведь
я вижу, Петр Иваныч… вы сам не
свой… Право,
я лучше в садик выйду.
—
Я знаю и чувствую, откуда это идет. За все
свое прошлое приходится отвечать теперь, Теркин… Ведь вашего отца, сколько
я помню, его односельчане доконали?
— А
я весь
свой век ворочал делами и в гору шел, не изменяя тому, что во
мне заложили лучшие годы, проведенные в университете. Вот
мне и не хотят простить, что
я шестидесятыми годами отзываюсь, что
я враг всякой татарской надувастики и рутины… И поползли клопы из всех щелей, — клопы, которым мы двадцать лет назад пикнуть не давали. А по нынешнему времени они ко двору.
— Риск пустой, — сказал Усатин, подбадривая его
своими маслянистыми глазками. — А вы
мне покажете, Теркин, что добро помните… И
я вам даю слово — в одну неделю уладить ваше дело по уплате за пароход… на самых льготных для вас условиях.
— Мамаша, ежели
мне невмоготу будет выносить мое постылое житье с Рудичем, вы не подымайте тревоги. Вам будет известно, где
я. Здесь вы жить не хотите. Вот поедете к родным. Коли там вам придется по душе, наймете домик и перевезете
свое добро. А разлетится к вам Рудич — вы сумеете его осадить.
— Чудесное есть местечко… около Свиблова. На лодке можно спуститься по Яузе… Берега-то все в зелени.
Мне один человек уступит
свою дачку… Ему как раз надо ехать на несколько недель в Землю Войска Донского.
— Этого мало, Сима. Покачнулся не в одних делах… а в правилах
своих. Это уж не прежний Усатин.
Мне прямо посул сделал, чтобы
я его прикрыл… дутым документом.
— Сядь, сядь! Не бурли! Что это в самом деле, Васенька! Такой дивный вечер, тепло, звездочки вон загораются. На душе точно ангелы поют, а ты со
своими глупостями… Зачем
мне твой вексель? Рассуди ты по-купечески… А еще деловым человеком считаешь себя! Выдал ты
мне документ. И прогорел. Какой же нам от этого профит будет? А?..
— Это — мыло! Но из чего оно добывается? Вот в том-то вся и штука. Один бельгиец-техник предложил
мне свой секрет. Нигде, кроме Америки да наших нефтяных мест, нельзя с этим кусочком мыла таких дел наделать!..
— Верьте
мне, — говорил ему Усатин перед их уходом из трактира, положа локти на стол, весь распаленный
своими новыми планами. — Верьте
мне. Ежели у человека, пустившегося в дела, не разовьется личной страсти к созданию новых и новых рынков, новых источников богатства, — словом, если он не артист в душе, он или фатально кончит совсем пошлым хищничеством, или забастует — так же пошло — и будет себе купончики обрезывать.
Ему бы хотелось поговорить на
свою любимую тему; он воздержался, зная, что Серафима не может войти в его душу по этой части, что она чужда его бескорыстной любви к родной реке и к лесному приволью, где бы он их не встречал. — Что же ты про матушку-то
свою не скажешь
мне ничего? Как живет-поживает? Чем занята? Она ведь, сколько
я ее по твоим словам разумею, — натура цельная и деятельная.
«
Я ее не известила о наследстве, — продолжала она перебирать, — да, не известила. Но дело тут не в этом. Ведь он-то небось сам знал все отлично: он небось принял от
меня, положим, взаймы, двадцать тысяч, пароход на это пустил в ход и в год разжился?.. А теперь, нате-подите, из себя праведника представляет, хочет подавить
меня своей чистотой!.. Надо было о праведном житье раньше думать, все равно что маменьке моей. Задним-то числом легко каяться!»
— Но только знай, — вдруг громким и порывистым шепотом заговорила Серафима, — что
я не намерена терпеть у нас в доме такого царства Калерии Порфирьевны. Пускай ее на Волгу едет и лучше бы сюда не возвращалась; а приедет да начнет опять
свои лукавые фасоны —
я ей покажу, кто здесь хозяйка!
— Дай
мне докончить. Ты всегда подавляешь
меня высотой твоих чувств. Ты и она, — Серафима показала на дверь, — вы оба точно спелись. Она уже успела там, на балконе, начать проповедь: «Вот, Симочка, сам Господь вразумляет тебя… Любовь
свою ты можешь очистить. В благородные правила Василия Иваныча
я верю, он не захочет продолжать жить с тобою… так». И какое ей дело!.. С какого права?..
— Не будете на
меня сетовать?.. Скажете, пожалуй: не в
свое дело вмешиваюсь.
— Нет, сударыня, ослобоните. До греха не далеко.
Мне свои дети дороже.
— Не безразлично, а что ж
я буду приставать к тебе… Ты и без того сама не
своя.
— Сама не
своя! — повторила Серафима, и ладонь руки ее упала на его колени. — Так
я тебе расскажу, зачем
я ездила… За снадобьями.
— А вышло по-другому… Река-то
меня и повернула вспять. Отравляться? Топиться?.. Из-за чего? Из-за того, что мужчины все до одного предатели и вместо любви знают только игру в любовь, рисовку
свою поганую, да чванство, да новизну: сегодня одна, завтра другая! Нет! Это мы великосветским барыням да шальным девчонкам предоставим!
— Как же иначе-то?.. Ведь нельзя же так оставить все. Серафима теперь у тетеньки… Как бы она
меня там ни встретила,
я туда поеду… Зачем же
я ее буду вводить в новые грехи? Вы войдите ей в душу. В ней страсть-то клокочет, быть может, еще сильнее. Что она, первым делом, скажет матери
своей: Калерия довела
меня до преступления и теперь живет себе поживает на даче, добилась
своего, выжила
меня. В ее глазах
я — змея подколодная.
— Да почему же вы, Василий Иванович, ко
мне прямо не въехали?.. Знакомец ваш даже и говорит в письме
своем, чтобы вам оказать гостеприимство.
— Чт/о мог,
я слабыми
своими силами успел привести к вожделенному концу. Но хотелось бы и побольше… Монастырь наш заштатный, казенного содержания не имеет…
— Помер, — повторил Теркин и тотчас же прибавил: — И старухи нет… Ты, Николай, думаешь, что
я — заезжий барин? Так полюбопытствовал посмотреть, как пряники делают у Птицына?.. А
я на этом самом дворе вырос.
Меня Иван-то Прокофьич со
своей старухой приняли… вот как вы же трех невест воспитали…
Я — их нареченный сын.
— Видишь, тетка, — сказал он, совсем смягченный
своим признанием, —
я такой же приемыш, как и твои названые детки. Вы их со стариком где же брали? У здешних кладенецких крестьян или у деревенских?
— Так вот, Марья Евграфовна, кто
я. Про судьбу Михаила Терентьича
я достаточно наслышан. Знаю, через какие испытания он прошел и какие ему пришлось видеть плоды
своего радения на пользу здешнего крестьянского люда. Узнал, что он теперь водворен на родину, и не хотел уезжать из Кладенца, не побывав у него.
Лень, водка, бедность, плутоватость, кумовство… все это есть, и
я, по крайней молодости
своей в ту пору, многого недоглядел.
— Никогда
я не находил препятствия в моих убеждениях, чтобы приблизиться к народу. И здесь это еще легче, чем где-нибудь. Он молебен служит Фролу и Лавру и ведет каурого
своего кропить водой, а
я не пойду и скажу ему: извини, милый,
я — не церковный… Это он услышит и от всякого беспоповца… В общем деле они могут стоять бок о бок и поступать по-божески, как это всякий по-своему разумеет.
— Не хочу
я, не хочу
я жить без веры… — повторял он, размягченный
своей исповедью.
— А верить не могу как простец: хоть и мало
я учился, все-таки книжка взяла
свое.
Я должен хозяйствовать и в гору идти — такова моя доля; и что
я из
своего добра сделаю, как
я свои стяжания соглашу с жалостью к народу, с служением правде — не знаю!..
—
Я возьму, тетя! — ответила Саня
своим детским голоском, и все ее ямочки заиграли.
— Понимаю!.. Видите, Иван Захарыч… — Первач стал медленно потирать руки, — по пословице: голенький — ох, а за голеньким — Бог… Дачу
свою Низовьев, —
я уже это сообщил и сестрице вашей, — продает новой компании… Ее представитель — некий Теркин. Вряд ли он очень много смыслит. Аферист на все руки… И писали
мне, что он сам мечтает попасть поскорее в помещики… Чуть ли он не из крестьян. Очень может быть, что ему ваша усадьба с таким парком понравится. На них вы ему сделаете уступку с переводом долга.
— Ах, хорошо бы!.. Будьте уверены,
я с
своей стороны…
— Позвольте вам заметить, Иван Захарыч, — заговорил он, меняя тон, — что у каждого человека есть
своя присяга.
Я — по совести — считаю вашу лесную дачу хоть и вдесятеро меньше, чем у Низовьева, моего главного патрона в настоящую минуту, но по качеству выше. И оценка ей сделана была очень низкая при проекте залога в банк.
— Вы, любезнейший, делайте
свое дела.
Я один подымусь…
— Объезжая с вами дачу господина Низовьева,
я в первый раз во всю мою жизнь не скорбел, глядя на вековой бор, на всех этих маститых старцев, возносящих
свои вершины…
— Вольноотпущенный, мальчиком в дворовых писарях обучался, потом был взят в земские, потом вел дело и в управителях умер… Матушка
мне голос и речь
свою передала и склонность к телесной дебелости… Обликом
я в отца… Хотя матушка и считала себя, в некотором роде, белой кости, а батюшку от Хама производила, но
я, грешный человек, к левитову колену никогда ни пристрастия, ни большого решпекта не имел.
— А к тому, что вы, господа, все о подъеме
своего духа толкуете… Какой же тут подъем, скажи на милость, ежели ни у кого верного дохода в три тысячи рублей нет?.. И велика приманка — жалованье, какое у
меня лоцман получает или мелкий нарядчик!..
— В прошлом году до губернского предводителя дошло…
Меня вызвали… Директор/а —
свои люди… Тогда банк шел в гору… вклады так и ползли… Шесть процентов платили… Выручить
меня хотели… До разбирательства не дошло, до экстренного собрания там, что ли… По-товарищески поступили.