Глава 11 Оля
Кирюша не любит строить — кубики рано или поздно падают, песок его не слушается. Кирюша не строитель — он созидатель. Оля сидит на лавочке и смотрит, как Кирюша палочкой делает в песке углубление, а затем склоняется над ним — низко-низко — и замирает так минут на десять. Затем он ножкой делает маленький гусиный шаг в сторону и снова делает дырочку и смотрит.
В этой черной тьме таится для него что-то важное. Оля думает, не там ли спрятан ее мальчик, не на дне ли одной из ямок он притаился и ждет, когда же Оля догадается, когда она поймет, что тело — всего лишь тело, а сам Кирюша — далеко.
В сторонке стоит группка мамаш со своими детьми. Дети, визжа и хохоча, катаются с горки, покоряют турникеты и деревянные качельки-весы. Все доступно их детям на этой площадке, кроме песочницы. Мамаши ловят своих карапузов, как только те устремляются лепить куличики, поймав за капюшон разворачивают, тихо отчитывают: «Я тебе что сказала? Не видишь, нельзя в песочницу, иди еще с горочки покатайся.»
В песочницу нельзя, ведь там Кирюша. Олю это давно не обижает, чего она только не слышала за эти годы, и что не отвечай: Кирюша не заразен, это врожденное, генетическое, у него синдром, он просто отличается, он — особенный! Все бестолку. Кирюша пугает, а страх, как хорошо теперь знает Оля, толкает людей на невообразимые вещи.
Мамаши косятся на Олю, шепчут друг другу на ухо. Оля не глядит на них и не уводит Кирюшу как раньше, в конце концов, она имеет право, и Кирюша тоже имеет, как все дети играть и резвиться, сколько ему захочется.
Олины пальцы нащупывают через ткань мягкую складку кожи на бедре и сжимают. Жмут и жмут до побелевших костяшек, до онемения пальцев. Колючий от мороза ветер режет глаза до слез. Оля отнимает пальцы от складки и смахивает слезинку. Пульсирующая боль в ноге действует отрезвляюще, как свежий воздух в жаркий день, Олю тут же отпускает тревога. Хорошо.
— Я первая, я первая! — две девчушки погодки наперегонки бегут к качелям. Одна — повыше и, наверное, постарше, добегает первой и ложится на качель животом. Ноги ее бегут по земле — вперед, назад. Светлые волосы, точно нити паутинки, колышутся над мерзлой почвой.
Вторая плюхается на сидушку и уже с хохотом летит вверх, лицом в небо. Крыши прыгают ей на встречу, почти падают на голову, опрокидывается небо и лицо отца — смеющееся, молодое — перевернутый треугольник.
Оля оборачивается, готовясь нести оборону, отстаивать свою позицию — она и Кирюша не уйдут, хотите качайтесь рядом, хотите — уходите сами, Оле все равно!
Но тут же замирает в растерянности, ведь это он!
Он — понимает Оля.
Кирюша, напуганный смехом и криками, заводит свою протяжную песнь. Он обхватывает колени руками и качается из стороны в сторону — как буек на волнах.
— Кирюша, — Оля щелкает языком: цок, цок, цок, — иди ко мне, давай.
Кирюша не идет, и Оля сама берет его на руки, но Кирюша молотит ногами и ручками по животу, по плечам, по лицу.
Оля не глядит на девчонок погод, и качающего их качели отца, Оля идет быстро, почти бежит в спасительную тьму подъезда, она не видит дороги из-за Кирюшиных лупящих воздух рук. Ощупью она находит перила и, точно слепая, взбирается по ступеням, пальцами очертив все изгибы и выбоинки облупившейся краски.
Это был он. Увидел ли Кирюшу? Понял ли?
Сердце Оли колотится так, что и Кирюша, должно быть, чувствует сквозь ее пальто и свой комбинезончик. Задыхаясь, Оля заходит в квартиру, тут же ставит Кирюшу на пол и рядом садится сама.
Кирюша воет и дергается, бьет пол ладошками, он плачет без слез, только у-у — монотонная нота горя. Он стихает сам, и тогда бабушка помогает ему раздеться, а Оля сидит — в пальто и шапочке, глупой, с помпоном, не снимает ни ее ни сапог, и не слышит Кирюшу, и мать.
Потому что там, во дворе — это был он.
Оля никогда не видела его вот так — близко, почти нос к носу без разделяющих окна метров ночной тьмы.
— Ты чего расселась то Оль? Случилось что? — шепчет мама. Кирюша едва успел утихнуть.
Оля елозит каблуками по луже натаявшего грязного снега и смотрит в стену.
— О-ля? — повторяет мама по слогам. — Ну ты чего пугаешь меня, скорую может вызвать? Плохо тебе?
Оля кивает, затем сразу трясет головой.
— Мам, я красивая? — спрашивает вдруг Оля.
Оля росла в приличной семье. Отец — ударник труда, строитель, строил дворцы культуры. Мать — библиотекарь. Там и прошло Олино детство — в пыли библиотечных стеллажей, с бесконечным формуляром, исписанным синими размашистыми именами классиков и не очень — все маминой рукой.
В их семье не принято было говорить о внешности, даже как-то стыдно. Оля не смотрелась подолгу в зеркало, не наряжалась, не красилась. Мамин строгий пучок и сжатые в нитку губы, грубые мозолистые руки отца с кантиком синеватой грязи под ногтями — все это научило Олю любить труд и не любить себя. Как тело. Как женщину.
В книгах писали — главное душа. А красота, она в мелочах: в завитке волос, в ямочке на щеке, в родинке на сгибе локтя. Красота она в глубине в лиричности, в томных вздохах и длинных письмах. «Дорогой Андрей, пишу вам с папенькиной дачи, этим летом мы отдыхаем всей семьей на наших 6-ти сотках и копаем картошку. Папенька говорит, от этого улучшается самочувствие и крепнет организм…»
Повстречав Андрея, Оля начала подозревать, что в книжных историях есть что-то искусственное, далекое от Андреевой живой искрящейся любви, жадной, не замечающей деталей, сметающей собой и завитки и родинки, жаждущей только тела, и совсем чуть-чуть души.
Но научиться на себя смотреть и главное себя видеть, Оля так и не смогла.
— Это что еще за разговоры, ты что, девочка маленькая? У тебя сын надрывается, а ты о глупостях думаешь! — мать тупит взгляд, встает, губы ниточкой, сердито отворачивает голову.
Оле отчего-то больно. Может Кирюшин кулачок ударил слишком сильно… Оля стягивает сапоги, шапочку, пальто. Вставать сложно, еще сложнее жить привычной жизнью. Олю ударили, ударили больно и сильно. А вставать после ударов тяжело.
Но Оля поднимается. Заваривает Кирюше кашу, толчёт таблетки. Их уже совсем мало, и Оля немного уменьшает дозу.
Кирюша еще боится, это видно по сжатым кулачком и напряжению в плечиках. Щеки красные после мороза, и коленки розовые — он сидит в маечке, одна лямка сползла по пухлой ручке.
Оля садится напротив, смотрит на Кирюшены губы — в глаза нельзя. Кирюша чует кашу и пощелкивает языком — сегодня неуверенно и робко, но ложка появляется как по команде. Кирюша плохо принимает новую еду, поэтому Оля добавляет ее постепенно: маленькую ложечку яблочного пюре в самый центр тарелки. Берет оттуда чуть-чуть и добавляет к каше. Кирюша ест сначала медленно, проверяя. Яблоки ему нравятся, он не отбрасывает ложку, тарелка не растекается кашей по полу.
Оля улыбается. Кирюшины волосы светятся золотом в холодном, почти зимнем свете. Его головка горит теплом отражая свет лампочки в кухне. Он — Олино личное солнышко, всегда с ней, в самый лютый мороз, в самую темную ночь. Оля осторожно берет Кирюшу за ручку. Он отворачивается, но ручку не отнимает, наоборот, слегка сжимает Олин большой палец.
Уложив Кирюшку в кровать, Оля тихо вздыхает. Спина матери упрямой линией виднеется в полутьме — отвернулась к стене, уснула ли? Отчего им так сложно вместе?
Оля на цыпочках пробирается в ванну, глядит в зеркало, но перед Олей незнакомое лицо. Какая-то женщина с усталыми глазами и затянутыми коек-как волосами не то в хвост, не то в пучок… Кто эта женщина? Похожа ли она хоть немного на ту, другую женщину, живущую напротив с мужем и дочерями. На женщину, живущую с ним?
Да и какая, в сущности, разница!
Оля зло отворачивается от зеркала, выходит из ванны, думая сразу же лечь в кровать, так же лицом к стене отвернуться и уснуть6 забыться, но взгляд ее невольно падает в кухню, к окну, и Оля видит маяком горящий в ночи свет в квартире напротив.