Неточные совпадения
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в руках!
Я шлюсь на вас, мои
поэты;
Не правда ль: милые предметы,
Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым сердце посвящали,
Не все ли,
русским языком
Владея слабо и с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
Друзья мои, что ж толку в этом?
Быть может, волею небес,
Я перестану быть
поэтом,
В меня вселится новый бес,
И, Фебовы презрев угрозы,
Унижусь до смиренной прозы;
Тогда роман на старый лад
Займет веселый мой закат.
Не муки тайные злодейства
Я грозно в нем изображу,
Но просто вам перескажу
Преданья
русского семейства,
Любви пленительные сны
Да нравы нашей старины.
«Куда? Уж эти мне
поэты!»
— Прощай, Онегин, мне пора.
«Я не держу тебя; но где ты
Свои проводишь вечера?»
— У Лариных. — «Вот это чудно.
Помилуй! и тебе не трудно
Там каждый вечер убивать?»
— Нимало. — «Не могу понять.
Отселе вижу, что такое:
Во-первых (слушай, прав ли я?),
Простая,
русская семья,
К гостям усердие большое,
Варенье, вечный разговор
Про дождь, про лён, про скотный двор...
— Эти молодые люди очень спешат освободиться от гуманитарной традиции
русской литературы. В сущности, они пока только переводят и переписывают парижских
поэтов, затем доброжелательно критикуют друг друга, говоря по поводу мелких литературных краж о великих событиях
русской литературы. Мне кажется, что после Тютчева несколько невежественно восхищаться декадентами с Монмартра.
— Идем ко мне обедать. Выпьем. Надо, брат, пить. Мы — люди серьезные, нам надобно пить на все средства четырех пятых души. Полной душою жить на Руси — всеми строго воспрещается. Всеми — полицией, попами,
поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых — будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из
русской истории рассказывать. Вот — наш проспект жизни.
«Да, здесь умеют жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных людей, которые хорошо были знакомы с
русской жизнью,
русским искусством, но не обнаружили
русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого
поэта.
Только два
поэта посвятили несколько строк
русским баням — и каждый отразил в них свою эпоху.
Вот слова, наиболее характеризующие К. Леонтьева: «Не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей восходил на Синай, что эллины строили себе изящные Акрополи, римляне вели пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали,
поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, или немецкий, или
русский буржуа в безобразной комической своей одежде благодушествовал бы „индивидуально“ и „коллективно“ на развалинах всего этого прошлого величия?..
Он не исключительно
поэт, он — также ученый филолог, лучший
русский эллинист, блестящий эссеист, учитель
поэтов, он — и теолог, и философ, и теософ.
Поэта образы живые
Высокий комик в плоть облек…
Вот отчего теперь впервые
По всем бежит единый ток.
Вот отчего театра зала
От верху до низу одним
Душевным, искренним, родным
Восторгом вся затрепетала.
Любим Торцов пред ней живой
Стоит с поднятой головой,
Бурнус напялив обветшалый,
С растрепанною бородой,
Несчастный, пьяный, исхудалый,
Но с
русской, чистою душой.
Прилагаю переписку, которая свидетельствует о всей черноте этого дела. [В Приложении Пущин поместил полученные Пушкиным анонимные пасквили, приведшие
поэта к роковой дуэли, и несколько писем, связанных с последней (почти все — на французском языке; их
русский перевод — в «Записках» Пущина о Пушкине, изд. Гослитиздата, 1934 и 1937). Здесь не приводятся, так как не находятся в прямой связи с воспоминаниями Пущина о великом
поэте и не разъясняют историю дуэли.]
Смотритель говорит, что это
поэт Александр Сергеевич, едет, кажется, на службу, на перекладной, в красной
русской рубашке, в опояске, в поярковой шляпе (время было ужасно жаркое).
В Гейдельберге Райнер ближе всех держался славянского кружка и преимущественно сходился с
русскими и поляками. Чехов здесь было немного, но зато из среды их Райнер выбрал себе крепкого друга. Это был Иосиф Коляр,
поэт, энтузиаст и славянский федералист, родом из окрестностей Карлова Тына.
— Помилуй, братец, помилуй! Ты меня просто сразил после этого! Да как же это он не примет? Нет, Ваня, ты просто какой-то
поэт; именно, настоящий
поэт! Да что ж, по-твоему, неприлично, что ль, со мной драться? Я не хуже его. Я старик, оскорбленный отец; ты —
русский литератор, и потому лицо тоже почетное, можешь быть секундантом и… и… Я уж и не понимаю, чего ж тебе еще надобно…
Для газеты создалась обстановка, при которой можно было сверкнуть ярче, чем «
Русские ведомости», и тем удержать подписчиков. Тут понадобилось и расширение беллетристического отдела, и пригодились лирические революционные фельетоны. Были приглашены лучшие силы по беллетристике, появились Д.Н. Мамин-Сибиряк, К.М. Станюкович, Вас. И. Немирович-Данченко, И.Н. Потапенко, И.А. Бунин, В.В. Каллаш, Д.Л. Мордовцев, Н.И. Тимковский,
поэты К.В. Бальмонт, В.Я. Брюсов, Лев Медведев, Е.А. Буланина и много других.
Когда деспот от власти отрекался,
Желая Русь как жертву усыпить,
Чтобы потом верней ее сгубить,
Свободы голос вдруг раздался,
И Русь на громкий братский зов
Могла б воспрянуть из оков.
Тогда, как тать ночной, боящийся рассвета,
Позорно ты бежал от друга и
поэта,
Взывавшего: грехи жидов,
Отступничество униатов,
Вес прегрешения сарматов
Принять я на душу готов,
Лишь только б
русскому народу
Мог возвратить его свободу!
Ура!
Ужин после заседания носил кавказский характер, с неизбежным «Мраволжамирир». Этой грузинской застольной песнью, чередовавшейся с чтением актерами стихов Акакия Церетели в
русском переводе и с речами, чествовали старика-поэта до утра.
Через несколько дней я получил программу на веленевой бумаге и пригласительный почетный билет от богача И. А. Кощелена, создателя «
Русской мысли». Концерт был частный, билеты были распределены между знакомыми, цензуры никакой. Я ликовал. Еще бы, я, начинающий
поэт, еще так недавно беспаспортный бродяга, и вдруг напечатано: «Стихотворение В. А. Гиляровского — прочтет А. И. Южин».
M-r le pretre Zajonczek не спеша поднял эти книги и не спеша развернул их. Обе книги были польские: одна «Historija Kosciola Russkiego, Ksigdza Fr. Gusty» (история
русской церкви, сочиненная католическим священником Густою), а другая—мистические бредни Тавянского, известнейшего мистика, имевшего столь печальное влияние на прекраснейший ум Мицкевича и давшего совершенно иное направление последней деятельности
поэта.
А шутки в сторону, — продолжала она как бы более серьезным тоном, — скажите мне, был ли из
русских князей хоть один настоящим образом великий человек, великий полководец, великий
поэт, ученый, великий критик, публицист?..
— А ты… ты вдохновлялся"Маланьей"! Ты был
поэт! О! это было время святого искусства!.. А впрочем, ведь и те-* перь… ведь не оскудела же
русская земля деятелями! не правда ли? ведь не оскудела?
— Нет, вы скажите, почему у
русской революции только и есть похоронный марш?
Поэтов у нас столько, что не перевешать, и все первоклассные, а ни одна скотина не догадалась сочинить свою
русскую марсельезу! Почему мы должны довольствоваться объедками со стола Европы или тянуть свою безграмотную панихиду?
Бенни во всей этой нечистой игре с передержкой мыслей не мог понять ничего, да и укорим ли мы в этом его, чужеродца, если только вспомним, что наши коренные и умные
русские люди, как, например,
поэт Щербина, тогда до того терялись, что не знали уже, что оберегать И над чем потешаться?
Как хорошо рисуется этим домашнее, патриархальное значение
русской литературы, которая писалась сама для себя, находила предметы в своем тесном кружке и довольна была тем, что производила послания одного
поэта к другому, эпиграммы другого на третьего, критики третьего на послания первого, сатиры первого на критики третьего и т. д.
Он смотрел с улыбкой превосходства на все
русское, отроду не слыхал, что есть немецкая литература и английские
поэты, зато знал на память Корнеля и Расина, все литературные анекдоты от Буало до энциклопедистов, он знал даже древние языки и любил в речи поразить цитатой из «Георгик» или из «Фарсалы».
Говорят, что, напротив, — иногда болезнь тела возбуждает сильнее духовную деятельность. Примеров приводят много. Указывают на нескольких
поэтов, почувствовавших и открывших миру силу своего таланта после того, как они стали слепы. Тут, разумеется, являются Гомер и Мильтон, тут приводят и стихи Пушкина
русскому слепцу-поэту...
„Жизнь — болезнь духа! — говорит Новалис [Новалис (наст. имя Фридрих фон Харденберг, 1772–1801) — немецкий
поэт, один из создателей школы"иенского романтизма", автор"Гимнов к ночи"с их культом смерти.]. — Да будет сновидение жизнью!“ Другой писатель, Тик [Тик Людвиг (1773–1853) — немецкий писатель-романтик.], вторит ему: „Сновидения являются, быть может, нашей высшей философией“. Эти мысли тоже неоднократно повторены
русской литературой последних годов.
Кроме ученых занятий и
русской литературы, Александр Семеныч любил итальянских
поэтов.
Кантемир А. Д. (1708–1744) —
русский поэт-сатирик.] (чем старее были стихи, тем больше они приходились Пунину по вкусу), но даже «Россиаду» Хераскова!
Таким образом мы прошли с ним не только Ломоносова, Сумарокова и Кантемира [Ломоносов М. В. (1711–1765) — великий
русский ученый и
поэт, автор торжественных стихотворений — од.
Многие читатели узнали знакомый голос и радушно приняли «старые песни на новый лад», как называл г. Плещеев свои стихи, печатая их в «
Русском вестнике» [С 1858 г.
поэт начал активно печататься в «Современнике» и сблизился с его сотрудниками, в том числе с Добролюбовым.].
Поэтому и грусть
поэта о неисполнении его надежд не лишена, по нашему мнению, общественного значения и дает стихотворениям г. Плещеева право на упоминание в будущей истории
русской литературы, даже совершенно независимо от степени таланта, с которым в них выражается эта грусть и эти надежды.
Анненкова кончено, и всякий любитель литературы, кроме разве людей, сочувствующих издателям «Северной пчелы», почтит, конечно, искренней благодарностью его труды по изданию нашего великого
поэта как истинную заслугу пред
русской литературой и обществом.
Скажите, не это ли разумел Константин Аксаков, [Аксаков К. С. (1817–1860) —
русский публицист,
поэт и критик-славянофил.] говоря про высокое образование народа нашего?
Не думаю, чтобы они были когда-либо задушевными приятелями. Правда, они были люди одной эпохи (Некрасов немного постарше Салтыкова), но в них не чувствовалось сходства ни в складе натур, ни в общей повадке, ни в тех настроениях, которые дали им их писательскую физиономию. Если оба были обличители общественного зла, то в Некрасове все еще и тогда жил
поэт, способный на лирические порывы, а Салтыков уже ушел в свой систематический сарказм и разъедающий анализ тогдашнего строя
русской жизни.
Граф Кушелев-Безбородко держал тогда открытый дом, где пировала постоянно пишущая братия. Там, сначала в качестве одного из соредакторов"
Русского слова", заседал и An. Григорьев (это было еще до моего переселения в Петербург), а возлияниями Бахусу отличались всего больше
поэты Мей и Кроль, родственник графа по жене.
Оба рано выступили в печати: один — как лирический
поэт, другой — как автор статей и беллетристических произведений. Но ссылка уже ждала того, кто через несколько лет очутился за границей сначала с
русским паспортом, а потом в качестве эмигранта. Огарев оставался пока дома — первый из
русских владельцев крепостных крестьян, отпустивший на волю целое село; но он не мог оставаться дольше в разлуке со своим дорогим"Сашей"и очутился наконец в Лондоне как ближайший участник"Колокола".
После того прошло добрых два года, и в этот период я ни разу не приступал к какой-нибудь серьезной"пробе пера". Мысль изменить научной дороге еще не дозрела. Но в эти же годы чтение
поэтов, романистов, критиков, особенно тогдашних
русских журналов, продолжительные беседы и совместная работа с С.Ф.Уваровым, поездки в Россию в обе столицы. Нижний и деревню — все это поддерживало работу"под порогом сознания", по знаменитой фразе психофизика Фехнера.
Я высидел уже тогда четыре года на гимназической «парте», я прочел к тому времени немало книг, заглядывал даже в «Космос» Гумбольдта, знал в подлиннике драмы Шиллера; наши
поэты и прозаики, иностранные романисты и рассказчики привлекали меня давно. Я был накануне первого своего литературного опыта, представленного по классу
русской словесности.
О Тютчеве никогда никто не говорил, а о Фете говорили только как об образце пустого, бессодержательного
поэта и повторяли эпиграмму, что-то вроде: «Фет, Фет, ума у тебя нет!» В журнале «
Русская речь», который папа выписывал, печатались исторические романы Шардина из времен Екатерины II, Павла и др.
Он писал революционные стихи и он же был
поэтом русской великодержавности.
Это было время, когда на башне Вячеслава Иванова — так называлась квартира на шестом этаже против Таврического дворца самого утонченного из
русских поэтов-символистов — происходили каждую среду утонченнейшие беседы на эстетико-мистические темы.
Он не мог вынести того, что «апостолы проповедовали, мученики страдали,
поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский или немецкий или
русский буржуа в безобразной комической своей одежде благодушествовал бы „индивидуально“ и „коллективно“ на развалинах всего этого прежнего величия».
Эти стихи, в переводе, великого
русского писателя-поэта поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Юрьевича Лермонтова, убитого в 1841 году, участника сражений, — человека воинской доблести, с истинно-русской душой.
В Европе нам оказали непочтительность: мы увидели надобность взять в руки оружие. Сценой действия сделался наш Крым. Регулярные полки и ратники ополчения тащились на ногах через Киев, где их встречал
поэт из птенцов Киевской духовной академии Аскоченский и командовал: «На молитву здесь, друзья! Киев перед вами!» А к другим он оборачивался и грозил: «Не хвались, иду на рать, а идучи с…». [15 сентября 1893 года этот стих полностью воспроизведен в весьма известной
русской газете. (Прим. Лескова.).]
Этот кусок льду, облегший былое я, частицу бога, поглотивший то, чему на земле даны были имена чести, благородства, любви к ближним; подле него зияющая могила, во льду ж для него иссеченная; над этим чудным гробом, который служил вместе и саваном, маленькое белое существо, полное духовности и жизни, называемое европейцем и сверх того
русским и Зудою; тут же на замерзлой реке черный невольник, сын жарких и свободных степей Африки, может быть, царь в душе своей; волшебный свет луны, говорящей о другой подсолнечной, такой же бедной и все-таки драгоценной для тамошних жителей, как нам наша подсолнечная; тишина полуночи, и вдруг далеко, очень далеко, благовест, как будто голос неба, сходящий по лучу месяца, — если это не высокий момент для
поэта и философа, так я не понимаю, что такое поэзия и философия.
Восторженный прием, оказанный ему французами при его вступлении в Париж, наглядно доказал, что эти последние сами вздохнули свободнее, когда их «железный вождь», увлекший их, подобно стихийной силе, заманчивой, но не сбыточной перспективой завоевания мира, пал от «роковой улыбки» и мановения руки «
русского витязя» — говоря словами другого бессмертного
поэта.
Сам Иннокентий Тихонов Беспрозванных был степенный мужик-скопидом, хотя еще совсем молодой, — ему было лет тридцать пять. В хозяйстве и скопидомстве была ему примерною помощницею жена его — Татьяна Дмитриевна, красивая баба лет двадцати шести, один из типов тех
русских крестьянок, дышащих красотой, здоровьем и силой, о которых сложилась народная поговорка: «Взглянет — рублем подарит», — и о работе которых на пашне так красиво сказал
поэт: «Что взмах — то готова копна».
У того водопоя, на который, по выражению
поэта, гоняют «без кнутика, без прутика», то есть буфета — теснились во множестве жаждущие пропустить «букашечку», опрокинуть «лампадочку», раздавить «черепушечку» — как многообразно и любовно выражает истинно
русский человек свое желание выпить рюмку водки.
Поэт, любивший витиевато-замысловатые слова, бывшие, впрочем, в духе того времени, под «американцами» разумел жителей
русской Америки, под «грифонами» — корабли, под «драконами» — пушки, под «полканами» — конницу, а под «орлиными стадами» —
русский народ.