Неточные совпадения
Автор однажды высказал в обществе молодых деревенских девиц, что, по его мнению, если девушка мечтает при луне, так это прекрасно рекомендует ее сердце, — все рассмеялись и
сказали в один голос: «Какие глупости мечтать!» Наш великий Пушкин, призванный, кажется, быть вечным любимцем женщин, Пушкин, которого барышни моего времени знали всего почти наизусть, которого Татьяна была для них идеалом, — нынешние барышни почти не читали этого Пушкина, но зато поглотили целые сотни
томов Дюма и Поля Феваля [Феваль Поль (1817—1887) — французский писатель, автор бульварных романов.], и знаете ли почему? — потому что там описывается двор, великолепные гостиные героинь и торжественные поезды.
Вдруг, например, захотела ездить верхом, непременно заставила купить себе седло и, несмотря на
то, что лошадь была не приезжена и сама она никогда не ездила, поехала, или, лучше
сказать, поскакала в галоп, так что Петр Михайлыч чуть не умер от страха.
— И
то пожалуй; только, смотри, пораньше; и
скажи господам учителям, чтоб оделись почище в мундиры и ко мне зашли бы: вместе пойдем. Да уж и сам побрейся, сапоги валяные тоже сними, а главное — щи твои, — смотри ты у меня!
Милости прошу, —
сказал почтмейстер и повел своего гостя через длинную и холодную залу, на стенах которой висели огромные масляной работы картины, до
того тусклые и мрачные, что на первый взгляд невозможно было определить их содержание.
Калинович слушал Петра Михайлыча полувнимательно, но зато очень пристально взглядывал на Настеньку, которая сидела с выражением скуки и досады в лице. Петр Михайлыч по крайней мере в миллионный раз рассказывал при ней о Мерзлякове и о своем желании побывать в Москве. Стараясь, впрочем, скрыть это, она
то начинала смотреть в окно,
то опускала черные глаза на развернутые перед ней «Отечественные записки» и, надобно
сказать, в эти минуты была прехорошенькая.
— Вы несколько пристрастны к нашим журналам, —
сказал он, — они и сами, я думаю, не предполагают в себе
тех достоинств, которые вы в них открыли.
— Не хотите ли в сад погулять? —
сказала она, воспользовавшись
тем, что Калинович часто брался за голову.
— Очень хорошо, распоряжусь, —
сказал он и велел им идти домой, а сам тотчас же написал городничему отношение о производстве следствий о буйных и неприличных поступках учителя Экзархатова и, кроме
того, донес с первою же почтою об этом директору. Когда это узналось и когда глупой Экзархатовой растолковали, какой ответственности подвергается ее муж, она опять побежала к смотрителю, просила, кланялась ему в ноги.
Но Настенька не пошла и самому капитану
сказала, чтоб он оставил ее в покое.
Тот посмотрел на нее с грустною улыбкою и ушел.
Не огорчайся этой неудачей: роман твой, по-моему, очень хорош, но вся штука в
том, что редакции у нас вроде каких-то святилищ, в которые доступ простым смертным невозможен, или, проще
сказать, у редактора есть свой кружок приятелей, с которыми он имеет свои, конечно, очень выгодные для него денежные счеты.
— Помиримтесь! —
сказал Калинович, беря и целуя ее руки. — Я знаю, что я, может быть, неправ, неблагодарен, — продолжал он, не выпуская ее руки, — но не обвиняйте меня много: одна любовь не может наполнить сердце мужчины, а
тем более моего сердца, потому что я честолюбив, страшно честолюбив, и знаю, что честолюбие не безрассудное во мне чувство. У меня есть ум, есть знание, есть, наконец, сила воли, какая немногим дается, и если бы хоть раз шагнуть удачно вперед, я ушел бы далеко.
— Не знаю… вряд ли! Между людьми есть счастливцы и несчастливцы. Посмотрите вы в жизни: один и глуп, и бездарен, и ленив, а между
тем ему плывет счастье в руки, тогда как другой каждый ничтожный шаг к успеху, каждый кусок хлеба должен завоевывать самым усиленным трудом: и я, кажется, принадлежу к последним. —
Сказав это, Калинович взял себя за голову, облокотился на стол и снова задумался.
— Флегонт Михайлыч, Настенька, находит неприличным, что ты переписываешься с Калиновичем; да и я, пожалуй,
того же мнения… —
сказал ей Петр Михайлыч.
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: «С богом, любезная, иди к невским берегам», — начал запаковывать ее с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В
то время, как он занят был этим делом, капитан заметил, что Калинович наклонился к Настеньке и
сказал ей что-то на ухо.
— Вся ваша воля, сударыня; мы никогда вам ни в чем не противны. Полноте-ка, извольте лучше лечь в постельку, я вам ножки поглажу, —
сказала изворотливая горничная и, уложив старуху, до
тех пор гладила ноги, что
та заснула, а она опять куда-то отправилась.
— Великодушие, Петр Михайлыч, тут, кажется, неуместно, —
сказал он, — а вам
тем более, как начальнику города, нельзя скрывать такие поступки, — прибавил он городничему.
—
Та,
та,
та! Очень любопытна! Много будешь знать, скоро состареешься, —
сказал он и, положив письмо, книгу и газету в боковой карман, плотно застегнул сюртук.
— Молебен! —
сказал он стоявшим на клиросе монахам, и все пошли в небольшой церковный придел, где покоились мощи угодника. Началась служба. В
то время как монахи, после довольно тихого пения, запели вдруг громко: «Тебе, бога, хвалим; тебе, господи, исповедуем!» — Настенька поклонилась в землю и вдруг разрыдалась почти до истерики, так что Палагея Евграфовна принуждена была подойти и поднять ее. После молебна начали подходить к кресту и благословению настоятеля. Петр Михайлыч подошел первый.
Никогда никто не слыхал, чтоб он о ком-нибудь отозвался в резких выражениях, дурно или насмешливо, хоть в
то же время любил и умел, особенно на французском языке,
сказать остроту, но только ни к кому не относящуюся.
Надобно
сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга радостного известия о напечатании повести Калиновича постоянно занимался распространением славы своего молодого друга, и в этом случае чувства его были до
того преисполнены, что он в первое же воскресенье завел на эту
тему речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из церкви.
Петр Михайлыч желал поразить казначея, как и Палагею Евграфовну, деньгами; но
тот и на это ничего не
сказал, а только опять икнул. Годнев, наконец, понял, что этот разговор нисколько не интересовал казнохранителя, а потому поднялся.
Но любезность
того сразу, так
сказать, искупила для старика все его неудачи по этому предмету и умилила его до глубины души.
— Ох, вы меня совсем залечите! —
сказала она и в
то же время медленно обратила глаза к лежавшим на столе конфетам.
— Как, я думаю, трудно сочинять — я часто об этом думаю, —
сказала Полина. — Когда, судя по себе, письма иногда не в состоянии написать, а тут надобно сочинить целый роман! В это время, я полагаю, ни о чем другом не надобно думать, а
то сейчас потеряешь нить мыслей и рассеешься.
— Merci, cousin! [Спасибо, кузен! (франц.).] —
сказала Полина и с глубоким чувством протянула князю руку, которую
тот пожал с значительным выражением в лице.
Надобно
сказать, что при всей деликатности, доходившей до
того, что из всей семьи никто никогда не видал князя в халате, он умел в
то же время поставить себя в такое положение, что каждое его слово, каждый взгляд был законом.
Наперед ожидая посланного от Годневых, он не велел только сказываться, но сам был целый день дома и, так
сказать, предвкушал тонкое авторское наслаждение, которым предстояло в
тот вечер усладиться его самолюбию.
Не говоря уже о Полине, которая заметно каждое его слово обдумывала и взвешивала, но даже княжна, и
та начала как-то менее гордо и более снисходительно улыбаться ему, а рассказом своим о видении шведского короля, приведенном как несомненный исторический факт, он так ее заинтересовал, что она пошла и
сказала об этом матери.
Всем этим, надобно
сказать, герой мой маскировал глубоко затаенную и никем не подозреваемую мечту о прекрасной княжне, видеть которую пожирало его нестерпимое желание; он даже решался несколько раз, хоть и не получал на
то приглашения, ехать к князю в деревню и, вероятно, исполнил бы это, но обстоятельства сами собой расположились совершенно в его пользу.
— Что ж, это еще лучше! —
сказал тот.
В
тот же вечер пришел Калинович. Князь с ним был очень ласков и, между прочим разговором, вдруг
сказал...
После этого чайного завтрака все стали расходиться. М-r ле Гран ушел с своим воспитанником упражняться в гимнастике; княгиня велела перенести свое кресло на террасу, причем князь заметил ей, что не ветрено ли там, но княгиня
сказала, что ничего — не ветрено. Нетльбет перешла тоже на террасу, молча села и, с строгим выражением в лице, принялась вышивать бродери. После
того князь предложил Калиновичу, если он не устал, пройтись в поле.
Тот изъявил, конечно, согласие.
M-r ле Гран
сказал комплимент, уже прямо относившийся к Полине, вроде
того, что она прелестна в этом наряде;
та отвечала ему только легкой улыбкой и обратилась к Калиновичу...
— Не держите так крепко! —
сказал ему князь, видя, что он трусит. Калинович ослабил поводья. Поехали. Ле Гран начал
то горячить свою лошадь,
то сдерживать ее, доставляя
тем большое удовольствие княжне и маленькому князьку, который в свою очередь дал шпоры своему клеперу и поскакал.
Первого князь встретил с некоторым уважением, имея в суде кой-какие делишки, а двум последним
сказал по несколько обязательных любезностей, и когда гости введены были к хозяйке в гостиную,
то судья остался заниматься с дамами, а инвалидный начальник и винный пристав возвратились в залу и присоединились к более приличному для них обществу священника и станового пристава.
— Один французский ученый
сказал, что если б всю Европу переселить в Сибирь,
то и тогда в ней много бы места осталось.
Он с умыслом говорил против светских девушек, чтоб заставить княжну
сказать, что она не похожа на них, и, как показалось ему, она это самое и хотела
сказать своими возражениями и замечаниями,
тем более, что потом княжна задумалась на несколько минут и, как бы не вдруг решившись, проговорила полушепотом...
Все это вряд ли увернулось от глаз князя. Проходя будто случайно мимо дочери, он
сказал ей что-то по-английски.
Та вспыхнула и скрылась; князь тоже скрылся. Княжна, впрочем, скоро возвратилась и села около матери. Лицо ее горело.
— Глас народа, говорит пословица, глас божий. Во всякой сплетне есть всегда тень правды, — начал он. — Впрочем, не в
том дело.
Скажите вы мне… я вас решительно хочу сегодня допрашивать и надеюсь, что вы этим не обидитесь.
— Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно… возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу… надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и
то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните — две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно
сказать, прекрасный роман?
Последние слова князь говорил протяжно и остановился, как бы ожидая, не
скажет ли чего-нибудь Калинович; но
тот молчал и смотрел на него пристально и сурово, так что князь принужден был потупиться, но потом вдруг взял его опять за руку и проговорил с принужденною улыбкою...
«Боже мой! Как эти люди любят меня, и между
тем какой черной неблагодарностью я должен буду заплатить им!» — мучительно думал он и решительно не имел духа, как прежде предполагал,
сказать о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал.
Распоряжаясь таким образом, Калинович никак не имел духу
сказать о
том Годневым, и — странное дело! — в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся капитан: стыдясь самому себе признаться, он начинал чувствовать к нему непреодолимый страх.
— Помолимся! —
сказала Настенька, становясь на колени перед могилой. — Стань и ты, — прибавила она Калиновичу. Но
тот остался неподвижен. Целый ад был у него в душе; он желал в эти минуты или себе смерти, или — чтоб умерла Настенька. Но испытание еще
тем не кончилось: намолившись и наплакавшись, бедная девушка взяла его за руку и положила ее на гробницу.
Калинович обрадовался. Немногого в жизни желал он так, как желал в эту минуту, чтоб Настенька вышла по обыкновению из себя и в порыве гнева
сказала ему, что после этого она не хочет быть ни невестой его, ни женой; но
та оскорбилась только на минуту, потому что просила сделать ей предложение очень просто и естественно, вовсе не подозревая, чтоб это могло быть тяжело или неприятно для любившего ее человека.
Калинович не без волнения развернул свою повесть и начал как бы читать ее, ожидая, что не
скажет ли ему половой что-нибудь про его произведение. Но
тот, хоть и стоял перед ним навытяжку, но, кажется, более ожидал, что прикажут ему подать из съестного или хмельного.
— Нет, знаю, — возразил Калинович, — и
скажу вам, что одно ваше спасенье, если полюбит вас человек и спасет вас, не только что от обстановки, которая теперь вас окружает, но заставит вас возненавидеть
то, чем увлекаетесь теперь, и растолкует вам, что для женщины существует другая, лучшая жизнь, чем ездить по маскарадам и театрам.
— Да, я знаю, —
сказала та, ласково посмотрев на Калиновича.
— Перестань, Сережа! —
сказала та своему шалуну, подставляя ему свою руку, чтоб он колотил по ней линейкой вместо стола, а потом отвечала мужу...
— Перестань ты сердиться! Ей-богу,
скажу доктору, — произнесла она с укоризною. — Не верьте ему, Яков Васильич, повесть ваша понравилась и ему, и мне, и всем, — прибавила она Калиновичу, который
то бледнел,
то краснел и сидел, кусая губы.