Неточные совпадения
Прочитав этот приказ, автор невольно задумался. «Увы! — сказал он сам себе. — В мире ничего нет прочного. И Петр Михайлыч Годнев больше не смотритель, тогда как по точному счету он носил это звание ровно двадцать пять
лет. Что-то теперь старик станет поделывать? Не переменит ли образа своей жизни и где
будет каждое утро сидеть с восьми часов до двух вместо своей смотрительской каморы?»
В Эн-ске Годнев имел собственный домик с садом, а под городом тридцать благоприобретенных душ. Он
был вдов, имел дочь Настеньку и экономку Палагею Евграфовну, девицу
лет сорока пяти и не совсем красивого лица. Несмотря на это, тамошняя исправница, дама весьма неосторожная на язык, говорила, что ему гораздо бы лучше следовало на своей прелестной ключнице жениться, чтоб прикрыть грех, хотя более умеренное мнение других
было таково, что какой уж может
быть грех у таких стариков, и зачем им жениться?
Приехав неизвестно как и зачем в уездный городишко, сначала чуть
было не умерла с голоду, потом попала в больницу, куда придя Петр Михайлыч и увидев больную незнакомую даму, по обыкновению разговорился с ней; и так как в этот
год овдовел, то взял ее к себе ходить за маленькой Настенькой.
Надобно
было иметь истинно христианское терпение Петра Михайлыча, чтобы держать Гаврилыча в продолжение десяти
лет сторожем при училище, потому что инвалид, по старости
лет,
был и глуп, и ленив, и груб; никогда почти ничего не прибирал, не чистил, так что Петр Михайлыч принужден
был, по крайней мере раз в месяц, нанимать на свой счет поломоек для приведения здания училища в надлежащий порядок.
Появление ее в маленьком уездном свете
было не совсем удачно: ей минуло восьмнадцать
лет, когда в город приехала на житье генеральша Шевалова, дама премодная и прегордая.
По самодовольному и спокойному выражению лица его можно
было судить, как далек он
был от мысли, что с первого же шагу маленькая, худощавая Настенька
была совершенно уничтожена представительною наружностью старшей дочери князя Ивана, девушки
лет восьмнадцати и обаятельной красоты, и что, наконец, тут же сидевшая в зале ядовитая исправница сказала своему смиренному супругу, грустно помещавшемуся около нее...
Все эти капризы и странности Петр Михайлыч, все еще видевший в дочери полуребенка, объяснял расстройством нервов и твердо
был уверен, что на следующее же
лето все пройдет от купанья, а вместе с тем неимоверно восхищался, замечая, что Настенька с каждым днем обогащается сведениями, или, как он выражался, расширяет свой умственный кругозор.
— Превосходно знают свой предмет; профессорской кафедры по своим познаниям достойны, — вмешался Годнев. — Может
быть, даже вы знакомы по университету? Судя по
летам, должно
быть одного времени.
Экзархатов поднял на него немного глаза и снова потупился. Он очень хорошо знал Калиновича по университету, потому что они
были одного курса и два
года сидели на одной лавке; но тот, видно, нашел более удобным отказаться от знакомства с старым товарищем.
—
Есть: Феофилакт Семеныч Кучеров, ветеран двенадцатого
года, старик препочтенный.
— Прощайте, сударь, — проговорил хозяин, тоже вставая. — Очень вам благодарен. Предместник ваш снабжал меня книжками серьезного содержания: не оставьте и вы, — продолжал он, кланяясь. — Там заведено платить по десяти рублей в
год: состояние я на это не имею, а уж если
будет благосклонность ваша обязать меня, убогого человека, безвозмездно…
— Я с большим сожалением оставил Москву, — заговорил опять Калинович. — Нынешний
год, как нарочно, в ней
было так много хорошего. Не говоря уже о живых картинах, которые прекрасно выполняются,
было много замечательных концертов,
был, наконец, Рубини.
— Последние
годы, — вмешался Петр Михайлыч, — только журналы и читаем… Разнообразно они стали нынче издаваться… хорошо; все тут
есть: и для приятного чтения, и полезные сведения, история политическая и натуральная, критика… хорошо-с.
В продолжение
года капитан не уходил после обеда домой в свое пернатое царство не более четырех или пяти раз, но и то по каким-нибудь весьма экстренным случаям. Видимо, что новый гость значительно его заинтересовал. Это, впрочем, заметно даже
было из того, что ко всем словам Калиновича он чрезвычайно внимательно прислушивался.
Вдовствуя неизвестное число
лет после своего мужа — приказного, она пропитывала себя отдачею своего небольшого домишка внаем и с Палагеей Евграфовной находилась в теснейшей дружбе, то
есть прибегала к ней раза три в неделю попить и
поесть, отплачивая ей за то принесением всевозможных городских новостей; а если таковых не случалось, так и от себя выдумывала.
— Яков Васильич, отец и командир! — говорил он, входя. — Что это вы затеяли с Экзархатовым? Плюньте, бросьте! Он уж, ручаюсь вам, больше никогда не
будет… С ним это, может
быть, через десять
лет случается… — солгал старик в заключение.
— То, что я не говорил вам, но, думая хоть каким-нибудь путем выбиться, — написал повесть и послал ее в Петербург, в одну редакцию, где она провалялась около
года, и теперь получил назад при этом письме. Не хотите ли полюбопытствовать и прочесть? — проговорил Калинович и бросил из кармана на стол письмо, которое Петр Михайлыч взял и стал
было читать про себя.
— А понимать, — возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, — можно так, что он не приступал ни к чему решительному, потому что у Настеньки мало, а у него и меньше того: ну а теперь, слава богу, кроме платы за сочинения, литераторам и места дают не по-нашему: может
быть, этим смотрителем поддержат
года два, да вдруг и хватят в директоры: значит, и
будет чем семью кормить.
Несмотря на свои пятьдесят
лет, князь мог еще
быть назван, по всей справедливости, мужчиною замечательной красоты: благообразный с лица и несколько уж плешивый, что, впрочем, к нему очень шло, среднего роста, умеренно полный, с маленькими, красивыми руками, одетый всегда молодо, щеголевато и со вкусом, он имел те приятные манеры, которые напоминали несколько манеры ветреных, но милых маркизов.
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь
был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя
было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам,
лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и так далее…
— Он
был у нас, maman, с
год назад, — отвечала Полина.
— Пройдет, решительно пройдет, — подхватил князь. — Бог даст,
летом в деревне ванны похолоднее — и посмотрите, каким вы молодцом
будете, ma tante!
— Я думаю, совершенно, — отвечал Калинович. — Отец мой поражен
был точно такою же болезнью и потом пятнадцать
лет жил и
был совершенно здоров.
— Monsieur Калинович, вероятно, не имел времени скучать этот
год, потому что занят
был сочинением своего прекрасного романа, — подхватил князь.
— Без сомнения, — подхватил князь, — но, что дороже всего
было в нем, — продолжал он, ударив себя по коленке, — так это его любовь к России: он, кажется, старался изучить всякую в ней мелочь: и когда я вот бывал в последние
годы его жизни в Петербурге, заезжал к нему, он почти каждый раз говорил мне: «Помилуй, князь, ты столько
лет живешь и таскаешься по провинциям: расскажи что-нибудь, как у вас, и что там делается».
Когда все расселись по мягким низеньким креслам, князь опять навел разговор на литературу, в котором, между прочим, высказал свое удивление, что, бывая в последние
годы в Петербурге, он никого не встречал из нынешних лучших литераторов в порядочном обществе; где они живут? С кем знакомы? — бог знает, тогда как это сближение писателей с большим светом, по его мнению,
было бы необходимо.
— Мне действительно
будет это истинная плата, потому что я около полутора
года не слыхал ни одного звука музыки, — подхватил тот, обрадованный этим оборотом.
— А что, Яков Васильич, теперь у вас время свободное, а
лето жаркое, в городе душно, пыльно: не подарите ли вы нас этим месяцем и не погостите ли у меня в деревне? Нам доставили бы вы этим большое удовольствие, а себе, может
быть, маленькое развлечение. У меня местоположение порядочное,
есть тоже садишко, кое-какая речонка, а кстати вот mademoiselle Полина с своей мамашей
будут жить по соседству от нас, в своем замке…
— А! Да это славно
быть именинником: все дарят. Я готов
быть по несколько раз в
год, — говорил князь, пожимая руку мистрисс Нетльбет. — Ну-с, а вы, ваше сиятельство, — продолжал он, подходя к княгине, беря ее за подбородок и продолжительно целуя, — вы чем меня подарите?
Между тем приехал исправник с семейством. Вынув в лакейской из ушей морской канат и уложив его аккуратно в жилеточный карман, он смиренно входил за своей супругой и дочерью, молодой еще девушкой, только что выпущенной из учебного заведения, но чрезвычайно полной и с такой развитой грудью, что даже трудно вообразить, чтоб у девушки в семнадцать
лет могла
быть такая высокая грудь. Ее, разумеется, сейчас познакомили с княжной. Та посадила ее около себя и уставила на нее спокойный и холодный взгляд.
— Ой, нет, матонька! Другой
год уж не
пью, — отвечала Палагея.
— Да что нейдешь, модница?.. Чего не смеешь?.. О! Нате-ка вам ее! — сказала
лет тридцати пяти, развеселая, должно
быть, бабенка и выпихнула Палагею.
— Именно рискую
быть нескромным, — продолжал князь, — потому что, если б
лет двадцать назад нашелся такой откровенный человек, который бы мне высказал то, что я хочу теперь вам высказать… о! Сколько бы он сделал мне добра и как бы я ему остался благодарен на всю жизнь!
Будь у вас, с позволения сказать, любовница, с которой вы прожили двадцать
лет вашей жизни, и вот вы, почти старик, говорите: «Я на ней женюсь, потому что я ее люблю…» Молчу, ни слова не могу сказать против!..
— Ну да, — положим, что вы уж женаты, — перебил князь, — и тогда где вы
будете жить? — продолжал он, конечно, здесь, по вашим средствам… но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы только еще, что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два — три
года, вы все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши, мой милый юноша — поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя — и того вам сделать
будет не на что: все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на то, чтоб ваша жена явилась не хуже другой одетою, чтоб квартирка
была хоть сколько-нибудь прилично убрана.
Я
был, наконец, любимец вельможи, имел в перспективе попасть в флигель-адъютанты, в тридцать
лет пристегнул бы, наверняк, генеральские эполеты, и потому можете судить, до чего бы я дошел в настоящем моем возрасте; но женился по страсти на девушке бедной, хоть и прелестной, в которой, кажется, соединены все достоинства женские, и сразу же должен
был оставить Петербург, бросить всякого рода служебную карьеру и на всю жизнь закабалиться в деревне.
Значит, из всего этого выходит, что в хозяйстве у вас, на первых порах окажется недочет, а семья между тем, очень вероятно,
будет увеличиваться с каждым
годом — и вот вам наперед ваше будущее в Петербурге: вы напишете, может
быть, еще несколько повестей и поймете, наконец, что все писать никаких человеческих сил не хватит, а деньги между тем все
будут нужней и нужней.
Подвизаясь таким образом около
года, он наскочил, наконец, на известного уж нам помещика Прохорова, который, кроме того, что чисто делал артикулы ружьем, еще чище их делал картами, и с ним играть
было все равно, что ходить на медведя без рогатины: наверняк сломает!
—
Есть у меня к вам, Яков Васильич, некоторая просьбица, — начал он каким-то несмелым голосом. — Это вот-с, — продолжал он, вынимая из шифоньерки довольно толстую тетрадь, — мои стихотворные грехи. Тут
есть элегии, оды небольшие, в эротическом, наконец, роде. Нельзя ли вам из этого хлама что-нибудь сунуть в какой-нибудь журналец и напечатать? А мне бы это на старости
лет было очень приятно!
— Сейчас, хозяин, сейчас! Не торопись больно: смелешь, так опять приедешь, — успокаивал его староста, и сейчас это началось с того, что старуха-баба притащила в охапке хомут и узду, потом мальчишка
лет пятнадцати привел за челку мышиного цвета лошаденку: оказалось, что она должна
была быть коренная. Надев на нее узду и хомут, он начал, упершись коленками в клещи и побагровев до ушей, натягивать супонь, но оборвался и полетел навзничь.
Уязвленный простодушными ответами полового, он перешел в следующую комнату и, к большому своему удовольствию, увидал там, хоть и не очень короткого, но все-таки знакомого ему человека, некоего г-на Чиркина, который
лет уже пятнадцать постоянно присутствовал в этом заведении. В настоящую минуту он
ел свиные котлеты и запивал их кислыми щами.
Когда Калинович, облекшись предварительно тоже в новое и очень хорошее белье, надел фрачную пару с высокоприличным при ней жилетом, то, посмотревшись в зеркало, почувствовал себя, без преувеличения, как бы обновленным человеком; самый опытный глаз, при этой наружности, не заметил бы в нем ничего провинциального: довольно уже редкие волосы, бледного цвета, с желтоватым отливом лицо; худощавый, стройный стан; приличные манеры — словом, как будто с детских еще
лет водили его в живописных кафтанчиках гулять по Невскому, учили потом танцевать чрез посредство какого-нибудь мсье Пьеро, а потом отдали в университет не столько для умственного образования, сколько для усовершенствования в хороших манерах, чего, как мы знаем, совершенно не
было, но что вложено в него
было самой уж, видно, природой.
Три пейзажа, должно
быть Калама [Калам Александр (1810—1864) — швейцарский живописец, горные пейзажи которого пользовались в 40-50-е
годы XIX в. большой популярностью.], гравированное «Преображение» Иордана [Иордан Федор Иванович (1800—1883) — русский художник-гравер.
— Что ж? — отвечал как-то нехотя Белавин. — Дело заключалось в злоупотреблении буржуазии, которая хотела захватить себе все политические права, со всевозможными матерьяльными благосостояниями, и работники сорок восьмого
года показали им, что этого нельзя; но так как собственно для земледельческого класса народа все-таки нужна
была не анархия, а порядок, который обеспечивал бы труд его, он взялся за Наполеона Третьего, и если тот поймет, чего от него требуют, он прочней, чем кто-либо!
— Я вот тогда… в прошлом
году… так как теперь пишут больше все очерки, описал «Быт и поверья Козинского уезда»; но вдруг рецензенты отозвались так строго, и даже вот в журнале Павла Николаича, — прибавил он, робко указывая глазами на редактора, — и у них
был написан очень неблагоприятный для меня отзыв…
— Труд, на который я, — продолжал молодой автор, пожимая плечами, — посвятил три
года. Все документы, акты, договоры, — все
были мною собраны и все прочтены. Я ничего себе не позволил пропустить, и, конечно, всего этого вышло,
быть может, листов на восемь печатных.
— Не знаю, что тут хорошего, тем больше, что с утра до ночи
ест, говорят, конфеты… Или теперь… Это черт знает, что такое! — воскликнул он. — Известная наша сочинительница, Касиновская, целую зиму прошлого
года жила у него в доме, и он за превосходные ее произведения платил ей по триста рублей серебром, — стоит она этого, хотя бы сравнительно с моим трудом, за который заплачено по тридцати пяти?
Мало того; после каждой ревизии нерадивому чиновнику делана
была благодарность, что и
было опубликовано в указах губернского правления тысяча восемьсот тридцать девятого, сорокового и сорок первого
годов, а в тысяча восемьсот сорок втором
году я награжден
был по их представлению орденом св.
Другой приехал уж с другой фанаберией: человек в
летах, семейный, нуждающийся; молодежь, значит,
была ему не под руку, стали надобны люди поопытней, чтоб знали тоже, где и как оброчную статейку обделать.
— Всех вас, молодых людей, я очень хорошо знаю, — продолжал директор, — манит Петербург, с его изысканными удовольствиями; но поверьте, что, служа, вам
будет некогда и не на что пользоваться этим; и, наконец, если б даже в этом случае требовалось некоторое самоотвержение, то посмотрите вы, господа, на англичан: они иногда целую жизнь работают в какой-нибудь отдаленной колонии с таким же удовольствием, как и в Лондоне; а мы не хотим каких-нибудь трех-четырех
лет поскучать в провинции для видимой общей пользы!