Бабушка этого богача с бабушкой «матроски», как говорят, на одном солнышке чулочки сушили, и
в силу этого сближающего обстоятельства «матроска» считала богача своим дяденькой.
Неточные совпадения
Княгиня Ирина Васильевна
в это время уже была очень стара; лета и горе брали свое, и воспитание внука ей было вовсе не по
силам. Однако делать было нечего. Точно так же, как она некогда неподвижно оселась
в деревне, теперь она засела
в Париже и вовсе не помышляла о возвращении
в Россию. Одна мысль о каких бы то ни было сборах заставляла ее трястись и пугаться. «Пусть доживу мой век, как живется», — говорила она и страшно не любила людей, которые напоминали ей о каких бы то ни было переменах
в ее жизни.
Происшествие
это случилось с Долинским
в силу все той же его доброты и известной, несчастной черты его характера.
Если с Дорушкой он себя чувствовал несколько веселее и сам оживлялся
в ее присутствии, зато каждое слово, сказанное тихим и симпатическим голосом Анны Михайловны, веяло на него каким-то невозмутимым, святым покоем, и Долинский чувствовал
силу этого спокойного влияния Анны Михайловны не менее, чем энергическую натуру Доры.
Была уже совсем поздняя ночь. Луна светила во все окна, и Анне Михайловне не хотелось остаться ни
в одной из трех комнат. Тут она лелеяла красавицу Дору и завивала ее локоны; тут он, со слезами
в голосе, рассказывал ей о своей тоске, о сухом одиночестве; а тут… Сколько над собою выказано
силы, сколько уважения к ней? Сколько времени чистый поток
этой любви не мутился страстью, и… и зачем
это он не мутился? Зачем он не замутился… И какой он… странный человек, право!..
На сердце и нрав Ильи Макаровича синьора Луиза не имела желаемого влияния. Он оставался по-прежнему беспардонно добрым «товарищеским» человеком, и все его знакомые очень любили его по-прежнему. Анну Михайловну и Дорушку он тоже по-прежнему считал своими первыми друзьями и готов был для них хоть лечь
в могилу. Илья Макарович всегда рвался услужить им, и не было такой услуги, на которую бы он не был готов, хотя бы
эта услуга и далеко превосходила все его
силы и возможность.
Старушки помолчали, поносились
в сфере давно минувшего; потихоньку вздохнули и опять взошли
в свое седое настоящее. Сам Ларошфуко, так хорошо знавший, о чем сожалеют под старость женщины, не совсем бы верно разгадал
эти два тихие, сдержанные вздоха, со всею бешеною
силой молодости вырвавшиеся из родившей их отцветшей, старушечьей груди.
— Нет
сил… страдать… терпеть и ждать… чего? Чего, скажите? Мой ум погиб, и сам я гибну… Неужто ж
это жизнь? Ведь дьявол так не мучится, как измучил себя я
в этом теле!
Разговорам ее о религии он не придавал значения, считая это «системой фраз»; украшаясь этими фразами, Марина скрывает в их необычности что-то более значительное, настоящее свое оружие самозащиты;
в силу этого оружия она верит, и этой верой объясняется ее спокойное отношение к действительности, властное — к людям. Но — каково же это оружие?
В силу этого и Карл Иванович любил и узкие платья, застегнутые и с перехватом, в силу этого и он был строгий блюститель собственных правил и, положивши вставать в шесть часов утра, поднимал Ника в 59 минут шестого, и никак не позже одной минуты седьмого, и отправлялся с ним на чистый воздух.
Неточные совпадения
Но он не без основания думал, что натуральный исход всякой коллизии [Колли́зия — столкновение противоположных
сил.] есть все-таки сечение, и
это сознание подкрепляло его.
В ожидании
этого исхода он занимался делами и писал втихомолку устав «о нестеснении градоначальников законами». Первый и единственный параграф
этого устава гласил так: «Ежели чувствуешь, что закон полагает тебе препятствие, то, сняв оный со стола, положи под себя. И тогда все сие, сделавшись невидимым, много тебя
в действии облегчит».
Дома он через минуту уже решил дело по существу. Два одинаково великих подвига предстояли ему: разрушить город и устранить реку. Средства для исполнения первого подвига были обдуманы уже заранее; средства для исполнения второго представлялись ему неясно и сбивчиво. Но так как не было той
силы в природе, которая могла бы убедить прохвоста
в неведении чего бы то ни было, то
в этом случае невежество являлось не только равносильным знанию, но даже
в известном смысле было прочнее его.
Минуты
этой задумчивости были самыми тяжелыми для глуповцев. Как оцепенелые застывали они перед ним, не будучи
в силах оторвать глаза от его светлого, как сталь, взора. Какая-то неисповедимая тайна скрывалась
в этом взоре, и тайна
эта тяжелым, почти свинцовым пологом нависла над целым городом.
Когда он разрушал, боролся со стихиями, предавал огню и мечу, еще могло казаться, что
в нем олицетворяется что-то громадное, какая-то всепокоряющая
сила, которая, независимо от своего содержания, может поражать воображение; теперь, когда он лежал поверженный и изнеможенный, когда ни на ком не тяготел его исполненный бесстыжества взор, делалось ясным, что
это"громадное",
это"всепокоряющее" — не что иное, как идиотство, не нашедшее себе границ.
"Мудрые мира сего! — восклицает по
этому поводу летописец, — прилежно о сем помыслите! и да не смущаются сердца ваши при взгляде на шелепа и иные орудия,
в коих, по высокоумному мнению вашему, якобы
сила и свет просвещения замыкаются!"