Неточные совпадения
Но странность
и чудачество скорее вредят, чем дают право на внимание, особенно когда
все стремятся к тому, чтоб объединить частности
и найти хоть какой-нибудь общий толк во всеобщей бестолочи.
Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом
и ответите: «Не так» или «не всегда так», то я, пожалуй,
и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность
и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй,
и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи —
все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…
Так вот перед такими-то все-таки сердцу легче: несмотря на
всю их аккуратность
и добросовестность, все-таки даю им самый законный предлог бросить рассказ на первом эпизоде романа.
Теперь же скажу об этом «помещике» (как его у нас называли, хотя он
всю жизнь совсем почти не жил в своем поместье) лишь то, что это был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип человека не только дрянного
и развратного, но вместе с тем
и бестолкового, — но из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки,
и только, кажется, одни эти.
И в то же время он все-таки
всю жизнь свою продолжал быть одним из бестолковейших сумасбродов по
всему нашему уезду.
Как именно случилось, что девушка с приданым, да еще красивая
и, сверх того, из бойких умниц, столь нередких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже
и в прошлом, могла выйти замуж за такого ничтожного «мозгляка», как
все его тогда называли, объяснять слишком не стану.
Ей, может быть, захотелось заявить женскую самостоятельность, пойти против общественных условий, против деспотизма своего родства
и семейства, а услужливая фантазия убедила ее, положим, на один только миг, что Федор Павлович, несмотря на свой чин приживальщика, все-таки один из смелейших
и насмешливейших людей той, переходной ко
всему лучшему, эпохи, тогда как он был только злой шут,
и больше ничего.
Федор же Павлович на
все подобные пассажи был даже
и по социальному своему положению весьма тогда подготовлен, ибо страстно желал устроить свою карьеру хотя чем бы то ни было; примазаться же к хорошей родне
и взять приданое было очень заманчиво.
Рассказывали, что молодая супруга выказала при том несравненно более благородства
и возвышенности, нежели Федор Павлович, который, как известно теперь, подтибрил у нее тогда же, разом,
все ее денежки, до двадцати пяти тысяч, только что она их получила, так что тысячки эти с тех пор решительно как бы канули для нее в воду.
Деревеньку же
и довольно хороший городской дом, которые тоже пошли ей в приданое, он долгое время
и изо
всех сил старался перевести на свое имя чрез совершение какого-нибудь подходящего акта
и наверно бы добился того из одного, так сказать, презрения
и отвращения к себе, которое он возбуждал в своей супруге ежеминутно своими бесстыдными вымогательствами
и вымаливаниями, из одной ее душевной усталости, только чтоб отвязался.
Федор Павлович мигом завел в доме целый гарем
и самое забубенное пьянство, а в антрактах ездил чуть не по
всей губернии
и слезно жаловался
всем и каждому на покинувшую его Аделаиду Ивановну, причем сообщал такие подробности, которые слишком бы стыдно было сообщать супругу о своей брачной жизни.
Главное, ему как будто приятно было
и даже льстило разыгрывать пред
всеми свою смешную роль обиженного супруга
и с прикрасами даже расписывать подробности о своей обиде.
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице
и начал кричать, в радости воздевая руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по другим — плакал навзрыд как маленький ребенок,
и до того, что, говорят, жалко даже было смотреть на него, несмотря на
все к нему отвращение.
Очень может быть, что было
и то,
и другое, то есть что
и радовался он своему освобождению,
и плакал по освободительнице —
все вместе.
Пока он докучал
всем своими слезами
и жалобами, а дом свой обратил в развратный вертеп, трехлетнего мальчика Митю взял на свое попечение верный слуга этого дома Григорий,
и не позаботься он тогда о нем, то, может быть, на ребенке некому было бы переменить рубашонку.
Впрочем, если бы папаша о нем
и вспомнил (не мог же он в самом деле не знать о его существовании), то
и сам сослал бы его опять в избу, так как ребенок
все же мешал бы ему в его дебоширстве.
Но случилось так, что из Парижа вернулся двоюродный брат покойной Аделаиды Ивановны, Петр Александрович Миусов, многие годы сряду выживший потом за границей, тогда же еще очень молодой человек, но человек особенный между Миусовыми, просвещенный, столичный, заграничный
и притом
всю жизнь свою европеец, а под конец жизни либерал сороковых
и пятидесятых годов.
Услышав
все про Аделаиду Ивановну, которую, разумеется, помнил
и когда-то даже заметил,
и узнав, что остался Митя, он, несмотря на
все молодое негодование свое
и презрение к Федору Павловичу, в это дело ввязался.
Если в рассказе Петра Александровича могло быть преувеличение, то
все же должно было быть
и нечто похожее на правду.
Но действительно Федор Павлович
всю жизнь свою любил представляться, вдруг проиграть пред вами какую-нибудь неожиданную роль,
и, главное, безо всякой иногда надобности, даже в прямой ущерб себе, как в настоящем, например, случае.
Петр Александрович повел дело горячо
и даже назначен был (купно с Федором Павловичем) в опекуны ребенку, потому что
все же после матери оставалось именьице — дом
и поместье.
Случилось так, что, обжившись в Париже,
и он забыл о ребенке, особенно когда настала та самая февральская революция, столь поразившая его воображение
и о которой он уже не мог забыть
всю свою жизнь.
Во-первых, этот Дмитрий Федорович был один только из трех сыновей Федора Павловича, который рос в убеждении, что он
все же имеет некоторое состояние
и когда достигнет совершенных лет, то будет независим.
Вот это
и начал эксплуатировать Федор Павлович, то есть отделываться малыми подачками, временными высылками,
и в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз, чтобы совсем уж покончить дела с родителем, то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что
и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами
всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть еще даже сам должен ему; что по таким-то
и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то
и тогда пожелал вступить, он
и права не имеет требовать ничего более,
и проч.,
и проч.
Когда она померла, мальчик Алексей был по четвертому году,
и хоть
и странно это, но я знаю, что он мать запомнил потом на
всю жизнь, — как сквозь сон, разумеется.
По смерти ее с обоими мальчиками случилось почти точь-в-точь то же самое, что
и с первым, Митей: они были совершенно забыты
и заброшены отцом
и попали
все к тому же Григорию
и также к нему в избу.
О житье-бытье ее «Софьи»
все восемь лет она имела из-под руки самые точные сведения
и, слыша, как она больна
и какие безобразия ее окружают, раза два или три произнесла вслух своим приживалкам: «Так ей
и надо, это ей Бог за неблагодарность послал».
Федор Павлович, сообразив
все дело, нашел, что оно дело хорошее,
и в формальном согласии своем насчет воспитания детей у генеральши не отказал потом ни в одном пункте.
Случилось так, что
и генеральша скоро после того умерла, но выговорив, однако, в завещании обоим малюткам по тысяче рублей каждому «на их обучение,
и чтобы
все эти деньги были на них истрачены непременно, но с тем, чтобы хватило вплоть до совершеннолетия, потому что слишком довольно
и такой подачки для этаких детей, а если кому угодно, то пусть сам раскошеливается»,
и проч.,
и проч.
И если кому обязаны были молодые люди своим воспитанием
и образованием на
всю свою жизнь, то именно этому Ефиму Петровичу, благороднейшему
и гуманнейшему человеку, из таких, какие редко встречаются.
Сам Иван рассказывал потом, что
все произошло, так сказать, от «пылкости к добрым делам» Ефима Петровича, увлекшегося идеей, что гениальных способностей мальчик должен
и воспитываться у гениального воспитателя.
Так как Ефим Петрович плохо распорядился
и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям
и проволочкам, то молодому человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден был
все это время кормить
и содержать себя сам
и в то же время учиться.
Статейки эти, говорят, были так всегда любопытно
и пикантно составлены, что быстро пошли в ход,
и уж в этом одном молодой человек оказал
все свое практическое
и умственное превосходство над тою многочисленною, вечно нуждающеюся
и несчастною частью нашей учащейся молодежи обоего пола, которая в столицах, по обыкновению, с утра до ночи обивает пороги разных газет
и журналов, не умея ничего лучше выдумать, кроме вечного повторения одной
и той же просьбы о переводах с французского или о переписке.
Познакомившись с редакциями, Иван Федорович
все время потом не разрывал связей с ними
и в последние свои годы в университете стал печатать весьма талантливые разборы книг на разные специальные темы, так что даже стал в литературных кружках известен.
В конце концов некоторые догадливые люди решили, что
вся статья есть лишь дерзкий фарс
и насмешка.
Вообще судя, странно было, что молодой человек, столь ученый, столь гордый
и осторожный на вид, вдруг явился в такой безобразный дом, к такому отцу, который
всю жизнь его игнорировал, не знал его
и не помнил,
и хоть не дал бы, конечно, денег ни за что
и ни в каком случае, если бы сын у него попросил, но
все же
всю жизнь боялся, что
и сыновья, Иван
и Алексей, тоже когда-нибудь придут да
и попросят денег.
Помню, он-то именно
и дивился
всех более, познакомившись с заинтересовавшим его чрезвычайно молодым человеком, с которым он не без внутренней боли пикировался иногда познаниями.
Тем не менее даже тогда, когда я уже знал
и про это особенное обстоятельство, мне Иван Федорович
все казался загадочным, а приезд его к нам все-таки необъяснимым.
Семейка эта, повторяю, сошлась тогда
вся вместе в первый раз в жизни,
и некоторые члены ее в первый раз в жизни увидали друг друга.
Лишь один только младший сын, Алексей Федорович, уже с год пред тем как проживал у нас
и попал к нам, таким образом, раньше
всех братьев.
Да, уже с год как проживал он тогда в нашем монастыре
и, казалось, на
всю жизнь готовился в нем затвориться.
Прежде
всего объявляю, что этот юноша, Алеша, был вовсе не фанатик
и, по-моему, по крайней мере, даже
и не мистик вовсе.
И поразила-то его эта дорога лишь потому, что на ней он встретил тогда необыкновенное, по его мнению, существо — нашего знаменитого монастырского старца Зосиму, к которому привязался
всею горячею первою любовью своего неутолимого сердца.
Такие воспоминания могут запоминаться (
и это
всем известно) даже
и из более раннего возраста, даже с двухлетнего, но лишь выступая
всю жизнь как бы светлыми точками из мрака, как бы вырванным уголком из огромной картины, которая
вся погасла
и исчезла, кроме этого только уголочка.
Так точно было
и с ним: он запомнил один вечер, летний, тихий, отворенное окно, косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи
и запомнились
всего более), в комнате в углу образ, пред ним зажженную лампадку, а пред образом на коленях рыдающую как в истерике, со взвизгиваниями
и вскрикиваниями, мать свою, схватившую его в обе руки, обнявшую его крепко до боли
и молящую за него Богородицу, протягивающую его из объятий своих обеими руками к образу как бы под покров Богородице…
и вдруг вбегает нянька
и вырывает его у нее в испуге.
Но людей он любил: он, казалось,
всю жизнь жил, совершенно веря в людей, а между тем никто
и никогда не считал его ни простячком, ни наивным человеком.
Очутившись в доме своего благодетеля
и воспитателя, Ефима Петровича Поленова, он до того привязал к себе
всех в этом семействе, что его решительно считали там как бы за родное дитя.
Он с самого детства любил уходить в угол
и книжки читать,
и, однако же,
и товарищи его до того полюбили, что решительно можно было назвать его всеобщим любимцем во
все время пребывания его в школе.
Он редко бывал резв, даже редко весел, но
все, взглянув на него, тотчас видели, что это вовсе не от какой-нибудь в нем угрюмости, что, напротив, он ровен
и ясен.
Была в нем одна лишь черта, которая во
всех классах гимназии, начиная с низшего
и даже до высших, возбуждала в его товарищах постоянное желание подтрунить над ним, но не из злобной насмешки, а потому, что это было им весело.