Неточные совпадения
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого
так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит,
так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а скажу тебе,
что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и
даже когда поклоняюсь красоте…
Иногда он кажется
так счастлив, глаза горят, и наблюдатель только
что предположит в нем открытый характер, сообщительность и
даже болтливость, как через час, через два, взглянув на него, поразится бледностью его лица, каким-то внутренним и, кажется, неисцелимым страданием, как будто он отроду не улыбнулся.
Высокая, не полная и не сухощавая, но живая старушка…
даже не старушка, а лет около пятидесяти женщина, с черными живыми глазами и
такой доброй и грациозной улыбкой,
что когда и рассердится и засверкает гроза в глазах,
так за этой грозой опять видно чистое небо.
Она платила ему
такой же дружбой, но в тоне ее было больше живости и короткости. Она
даже брала над ним верх,
чем, конечно, была обязана бойкому своему нраву.
Видит серое небо, скудные страны и
даже древние русские деньги; видит
так живо,
что может нарисовать, но не знает, как «рассуждать» об этом: и
чего тут рассуждать, когда ему и
так видно?
— Все это
так просто, cousin,
что я
даже не сумею рассказать: спросите у всякой замужней женщины. Вот хоть у Catherine…
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса,
так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет
так близко,
что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам,
что делает, — и я не отняла руки.
Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
—
Так. Вы мне дадите право входить без доклада к себе, и то не всегда: вот сегодня рассердились, будете гонять меня по городу с поручениями — это привилегия кузеней,
даже советоваться со мной, если у меня есть вкус, как одеться; удостоите искреннего отзыва о ваших родных, знакомых, и, наконец, дойдет до оскорбления… до того,
что поверите мне сердечный секрет, когда влюбитесь…
— Ничего, бабушка. Я
даже забывал, есть ли оно, нет ли. А если припоминал,
так вот эти самые комнаты, потому
что в них живет единственная женщина в мире, которая любит меня и которую я люблю… Зато только ее одну и больше никого… Да вот теперь полюблю сестер, — весело оборотился он, взяв руку Марфеньки и целуя ее, — все полюблю здесь — до последнего котенка!
— Не выйду! — сказала она с твердостью,
даже немного хвастливо,
что она не в состоянии сделать
такого дурного поступка.
Марина была не то
что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать,
что именно,
что привлекало к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам, ни на
чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь,
так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам,
даже когда нужно, воплям — бог знает
что!
— Мне никак нельзя было, губернатор не выпускал никуда; велели дела канцелярии приводить в порядок… — говорил Викентьев
так торопливо,
что некоторые слова
даже не договаривал.
— Проворно! Значит, и вперед прошу не жаловать! — прошептал он злобно. —
Что ж это, однако:
что она
такое? Это
даже любопытно становится. Играет, шутит со мной?
Он
даже заметил где-то в слободе хорошенькую женскую головку и мимоездом однажды поклонился ей, она засмеялась и спряталась. Он узнал,
что она дочь какого-то смотрителя, он и не добирался — смотрителя
чего,
так как у нас смотрителей множество.
— Да неужели дружба
такое корыстное чувство и друг только ценится потому,
что сделал то или другое? Разве нельзя
так любить друг друга, за характер, за ум? Если б я любила кого-нибудь, я бы
даже избегала одолжать его или одолжаться…
Он
так торжественно дал слово работать над собой, быть другом в простом смысле слова. Взял две недели сроку! Боже!
что делать! какую глупую муку нажил, без любви, без страсти: только одни какие-то добровольные страдания, без наслаждений! И вдруг окажется,
что он, небрежный, свободный и гордый (он думал,
что он гордый!), любит ее,
что даже у него это и «по роже видно», как по-своему, цинически заметил это проницательная шельма, Марк!
— Пуще всего — без гордости, без пренебрежения! — с живостью прибавил он, — это все противоречия, которые только раздражают страсть, а я пришел к тебе с надеждой,
что если ты не можешь разделить моей сумасшедшей мечты,
так по крайней мере не откажешь мне в простом дружеском участии,
даже поможешь мне. Но я с ужасом замечаю,
что ты зла, Вера…
— Да, «ключи», — вдруг ухватилась за слово бабушка и
даже изменилась в лице, — эта аллегория —
что она значит? Ты проговорился про какой-то ключ от сердца:
что это
такое, Борис Павлыч, — ты не мути моего покоя, скажи, как на духу, если знаешь что-нибудь?
— Я заметил то же,
что и вы, — говорил он, — не больше. Ну скажет ли она мне, если от всех вас таится? Я
даже, видите, не знал, куда она ездит,
что это за попадья
такая — спрашивал, спрашивал — ни слова! Вы же мне рассказали.
— Это она
так, оттого
что вы кушаете много, а она всех
таких любит,
даже и Опенкина!
Мать его и бабушка уже ускакали в это время за сто верст вперед. Они слегка и прежде всего порешили вопрос о приданом, потом перешли к участи детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в городе, а летом в деревне —
так настаивала Татьяна Марковна и ни за
что не соглашалась на предложение Марьи Егоровны — отпустить детей в Москву, в Петербург и
даже за границу.
Но неумышленно, когда он не делал никаких любовных прелюдий, а просто брал ее за руку, она давала ему руку, брала сама его руку, опиралась ему доверчиво на плечо, позволяла переносить себя через лужи и
даже, шаля, ерошила ему волосы или, напротив, возьмет гребенку, щетку, близко подойдет к нему,
так что головы их касались, причешет его, сделает пробор и, пожалуй, напомадит голову.
— Вам скучно жить мирно, бури хочется! А обещали мне и другую жизнь, и чего-чего не обещали! Я была
так счастлива,
что даже дома заметили экстаз. А вы опять за свое!
Вообще я терпеть не могу лета, потому
что летом карты сквозят),
так что Надежда Васильевна затыкала
даже уши ватой…
Несчастные мы все трое! ни тетушки твои, ни я — не предчувствовали,
что нам не играть больше. Княгиня встретилась со мной на лестнице и несла
такое торжественное, важное лицо вверх,
что я
даже не осмелился осведомиться о ее нервах.
— Ты, Вера, сама бредила о свободе, ты таилась, и от меня, и от бабушки, хотела независимости. Я только подтверждал твои мысли: они и мои. За
что же обрушиваешь
такой тяжелый камень на мою голову? — тихо оправдывался он. — Не только я,
даже бабушка не смела приступиться к тебе…
Он сравнивал ее с другими, особенно «новыми» женщинами, из которых многие
так любострастно поддавались жизни по новому учению, как Марина своим любвям, — и находил,
что это — жалкие, пошлые и более падшие создания, нежели все другие падшие женщины, уступавшие воображению, темпераменту, и
даже золоту, а те будто бы принципу, которого часто не понимали, в котором не убедились, поверив на слово, следовательно, уступали чему-нибудь другому,
чему простодушно уступала, например, жена Козлова, только лицемерно или тупо прикрывали это принципом!
Между тем в доме у Татьяны Марковны все шло своим порядком. Отужинали и сидели в зале, позевывая. Ватутин рассыпался в вежливостях со всеми,
даже с Полиной Карповной, и с матерью Викентьева, шаркая ножкой, любезничая и глядя
так на каждую женщину, как будто готов был всем ей пожертвовать. Он говорил,
что дамам надо стараться делать «приятности».
— Какой роскошный букет! — сказала Марфенька, тая от восторга и нюхая цветы. — А
что же это
такое? — вдруг прибавила она, чувствуя под букетом в руке что-то твердое. Это был изящный porte-bouquet, убранный жемчугом, с ее шифром. — Ах, Верочка, и ты, и ты!..
Что это, как вы все меня любите!.. — говорила она, собираясь опять заплакать, — и я ведь вас всех люблю… как люблю, Господи!.. Да как же и когда вы узнаете это; я не умею
даже сказать!..
Он потянулся,
даже посвистал беззаботно, чувствуя только,
что ему от чего-то покойно, хорошо,
что он давно уже не спал и не просыпался
так здорово. Сознание еще не воротилось к нему.
У Марфеньки на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего бабушка не бранит ее, Марфеньку: не сказала
даже ни слова за то,
что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не любит больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все
такие скучные, не говорят друг с другом, не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда? О
чем молчат бабушка и Вера?
Что сделалось со всем домом?
Никто не может сказать —
что я не буду один из этих немногих… Во мне слишком богата фантазия. Искры ее, как вы сами говорите, разбросаны в портретах, сверкают
даже в моих скудных музыкальных опытах!.. И если не сверкнули в создании поэмы, романа, драмы или комедии,
так это потому…»