Панургово стадо
1869
XV
Кружок
Вскоре после этого вечера графиню Маржецкую посетил капитан Чарыковский. Когда лакей доложил о его приезде, Хвалынцев, по обыкновению, поднялся с места, чтоб удалиться в свою комнату, но Цезарина просила его остаться, предварив, что Чарыковский из таких людей, с которыми можно отбросить в сторону подобную осторожность.
— Рекомендую: гувернер моего сына, — представила она студента.
— А, да мы уже, кажется, знакомы, если господин Хвалынцев не забыл меня? — любезно и радушно пожимая руку Константина Семеновича, сказал капитан.
Тот, с неменьшей любезностью, поспешил заявить ему о своей памяти.
— Но наш молодой ментор, кажется, скучает, — продолжала Цезарина, весело посматривая то на студента, то на своего гостя. — Я ведь живу почти отшельницей, развлечений у меня никаких, а вы, monsieur Хвалынцев, надеюсь, привыкли к обществу.
Хвалынцев ответил что-то нескладное, вроде того, что ее общество он предпочитает всем другим на свете, и сам немножко сконфузился и смешался.
— Ну, это так, одна только любезная фраза! — улыбнулась Цезарина, — а шутки в сторону; я думаю, вы таки скучаете. Ведь он так усердно посвятил себя занятиям с моим сыном, — обратилась она к Чарыковскому, — так ревностно предался своему делу, что вот уже более недели, как никуда не показывается, никуда даже из дому не выходит!
Чарыковский с вежливо-снисходительной усмешкой слушал эту болтовню Цезарины. В самых простых и незначительных фразах своего разговора, обращаясь к Хвалынцеву, он выказывал очень внимательную предупредительность и любезность, видимо желая понравиться молодому человеку, расположить его в свою пользу. Разговор перешел на университетские события, все еще составлявшие главную тему толков того времени. Капитан начал порицать двусмысленное поведение некоторых профессоров, которых Хвалынцев стал горячо отстаивать. Зная лично этих профессоров, их образ мыслей и отношения к студентам, он не мог допустить и тени сомнения относительно их личности и потому горячо заспорил с капитаном.
— Вы хотите доказательств? Если угодно, я готов! — предложил Чарыковский. — Мне самому не менее вас больно разочарование в этих людях, но я могу доказать вам фактами, документами. Да самое лучшее вот что: если вы так живо принимаете это к сердцу, приезжайте ко мне, мне будет очень приятно видеть вас у себя, — сказал он, радушно пожимая руку студента, — и незачем откладывать в долгий ящик, приезжайте сегодня же вечером, часу в восьмом, у меня мы и потолкуем, а я постараюсь убедить вас довольно осязательными документами.
— Ну, вот и прекрасно! — подхватила графиня; — monsieur Хвалынцев, по крайней мере, хоть сколько-нибудь рассеется, а, кстати, и я нынче вечером не буду дома. В самом деле, поезжайте-ка, поезжайте! А то у меня вы совсем одичаете, анахоретом, нелюдимом сделаетесь.
Чарыковский подал ему свою визитную карточку, на которой был его адрес. Хвалынцев поблагодарил его и обещал приехать. Хотя за все эти дни он уже так успел привыкнуть к своей замкнутости, которая стала ему мила и приятна постоянным обществом умной и молодой женщины, и хотя в первую минуту он даже с затаенным неудовольствием встретил приглашение капитана, однако же поощрительный, веселый взгляд графини заставил его поколебаться. «К тому же и она нынче не дома», — подумал он и согласился.
— У него вы ничем не рискуете: ни неприятной встречей, ни неприятными последствиями, а некоторое рассеяние для вас все-таки необходимо. Поезжайте! — сказала Маржецкая, после того как Чарыковский удалился из ее гостиной.
В назначенный час Хвалынцев отправился по данному адресу. Капитан встретил его в высшей степени любезно, но студент вскоре заметил, что хозяин как-то мнется, как будто чем-то стесняется.
Константин Семенович начал уже думать, что посещение его пришлось почему-либо не совсем-то кстати, как вдруг Чарыковский предупредил его дальнейшее раздумье.
— Послушайте, Константин Семенович (капитан еще утром очень внимательно осведомился о его имени и отчестве), вы не будете на меня в претензии, если я предложу вам, вместо того чтобы провести вечер у меня, отправиться вместе к одним моим знакомым? — обратился он к студенту. — Люди холостые и бесцеремонные — они рады будут, а давеча мне совсем было и из ума вон, что я обещал им приехать. Поедем-ка вместе, и ручаюсь вам, мы проведем вечерок недурно, только вы, пожалуйста, не стесняйтесь и не думайте, что их чем-нибудь стесните! Церемонии все в сторону!
— А кто они такие? — спросил Хвалынцев.
— А наша молодежь из военной академии. Люди простые, честные и хорошие, и — повторяю — очень будут рады нам. Катимте!
Хвалынцеву было теперь все равно где ни провести вечер, и он согласился тем охотнее, что ему еще с обеда у Колтышко почему-то казалось, будто Чарыковский непременно должен быть посвящен в тайны Лесницкого и Свитки, а теперь — почем знать — может, чрез это новое знакомство, пред его пытливо-любопытными глазами приподнимается еще более край той непроницаемой завесы, за которой кроется эта таинственная «сила» с ее заманчивым, интересным миром, а к этому миру, после стольких бесед с Цезариной и после всего, что довелось ему перечитать за несколько дней своего заточения и над чем было уже столько передумано, он, почти незаметно для самого себя, начинал чувствовать какое-то симпатическое и словно бы инстинктивное влечение. Теперь уже, пожалуй, и не одно только простое любопытство влекло его к этому миру. В этом влечении стала играть известную роль и симпатия, — правда, пока еще заочная, но уже настолько заметная, что одно только мимолетное предположение о вероятной возможности заглянуть поближе в тайник Лесницкого и Свитки заставило его с живым удовольствием принять предложение нового знакомства. Чарыковский порядил извозчика в Офицерскую улицу, и они поехали. Про доказательство двусмысленного поведения профессоров не было сказано ни слова.
Так этот вопрос и канул для капитана в Лету. Он был для него не более как случайным предлогом, чтобы заручиться посвящением Хвалынцева.
В пяти довольно просторных и поместительных комнатах, составлявших одну холостую квартиру, было говорно и людно. Там ходили, сидели, разговаривали, пили чай, курили, спорили и читали человек тридцать народу. Это, большею частью, была все военная молодежь, в сюртуках различных родов оружия и по преимуществу с «ученым» артиллерийским, либо инженерным кантом. Гвардейский кавалерийский мундир совершенно дружественно братался здесь со скромными петлицами армейского пехотинца; зеленый кантик путейца горячо, но приятно спорил с малиновым кантом лесничего. Из партикулярных костюмов заметны были только чамарка Василия Свитки да черный сюртук Лесницкого.
Большой раскидной стол в просторной гостиной был завален русскими и заграничными журналами, газетами, брошюрами и книгами. В смежной комнате, на таком же большом раскидном столе, кипели вместительный самовар, окруженный коллекцией разнокалиберных стаканов и чашек, а рядом с ним помещалась небольшая батарея бутылок, разные закуски и поднос с целою горою сухарей, булок и пеклеванного хлеба. Во всех комнатах было уже дымно от папирос и сигар, и вечер, несмотря на относительно ранний еще час, был уже в полном разгаре. Над всем этим говорливым, оживленным обществом веял какой-то дух молодости, задора и горячки увлечения.
Тут было четверо хозяев-сожителей — молодых офицеров-академистов, которые под предлогом «литературных вечеров» еженедельно собирали под своим бесцеремонным гостеприимным кровом всю эту компанию.
Все члены этого общества, как показалось Хвалынцеву, состояли в довольно коротком знакомстве между собою, что, впрочем, и не мудрено, так как они были постоянными и неизменными посетителями «литературных вечеров» этой холостой квартиры.
Чарыковский был принят хозяевами более чем радушно: его встретили с радостью и почтением. Точно такая же приветливая почтительность выражалась в отношении к нему со стороны всех присутствующих. По всему можно было заметить, что капитан Чарыковский в этом обществе играет очень видную роль и пользуется большим авторитетом. Хвалынцев сразу заметил это, и ему стало особенно приятным то обстоятельство, что вводит его сюда именно капитан Чарыковский. Обстоятельство это не ускользнуло и от внимания почти всех остальных членов собравшейся компании, которые в силу его, при первом же знакомстве, оказали студенту радушное и как бы товарищеское внимание.
Чарыковский представил Константина Семеновича четырем хозяевам, а те, в свою очередь, познакомили его кое с кем из своих гостей.
Найдя здесь Лесницкого и Свитку, Хвалынцев в первое время все отыскивал глазами Колтышку, но Колтышки не было, и не было его ни в начале, ни в конце вечера.
— А что же Иосифа Игнатьевича нет? — спросил он, между прочим, у Свитки, — или он не бывает здесь?
— Нет, бывает иногда, но очень редко, — отвечал тот с некоторой неохотой, как показалось Хвалынцеву, и тотчас же переменил разговор.
Все общество, в разных углах комнат, разбивалось на кружки, и в каждом кружке шли очень оживленные разговоры; толковали о разных современных вопросах, о политике, об интересах и новостях дня, передавали разные известия, сплетни и анекдоты из правительственного, военного и административного мира, обсуждали разные проекты образования, разбирали вопросы истории, права и даже метафизики, и все эти разнородные темы обобщались одним главным мотивом, который в тех или других вариациях проходил во всех кружках и сквозь все темы, и этим главным мотивом были Польша и революция — революция польская, русская, общеевропейская и, наконец, даже общечеловеческая.
Хвалынцев заметил, что очень многие за разрешением спорных вопросов обращались к Чарыковскому, который сидел в самой отдаленной комнатке, среди очень небольшого и тесного кружка. Чарыковский вообще говорил мало и держал себя весьма сдержанно, но все, что произносил он, носило скорее характер кратких и окончательных приговоров, чем споров и рассуждений.
Много было толков о современном состоянии русского общества, и все мнения более или менее согласовались в том, что общество теперь накануне огромного революционного переворота, причем проводили параллель между Россией и Францией 1788 года. Назначалось даже время, к которому общерусская революция вспыхнет необходимо и неизбежно, и временем этим долженствовал быть 1863 г., когда окончательно прекратятся временно-обязательные отношения крестьян к помещикам, а причина будущей революции виделась в том, что помещики недовольны и ропщут и что правительство «понадуло» крестьян, и крестьяне будто бы увидят это по прекращении обязательных отношений. Чем именно правительство «понадуло», об этом не говорилось, но все как-то единодушно были согласны, что «понадуло, да и конец!». У многих на устах была знаменитая и, как видно, модная в этом кружке фраза «Колокола»: «народ обманут!» Говорили и о финансовом кризисе, и о том, что Россия не сегодня-завтра — круглый банкрот.
В те времена почти везде и зачастую слышались разговоры на подобные темы. Хвалынцеву и самому не однажды доводилось разговаривать об этих «материях важных»; но в других домах и в других кружках, при рассуждениях о печальном положении России, он зачастую подмечал какую-то горечь русского сердца и боль русской души о своем кровном, родном деле. Здесь же не мог не заметить он некоторого злорадства, которое явно сквозило во всех препирательствах и толках о печальном современном положении. Более общим вопросом был вопрос о том, как встретить и перенести будущую русскую революцию образованному и военному сословию.
— Я полагаю, — говорил один бравый поручик в конноартиллерийской форме, — я полагаю, что в русском обществе необходимо должны составиться свои центры действия, которые провопоставят силе правительства силу общественного заговора.
— Правительство уже бессильно! — с шумом возражали ему с разных сторон. — Разве недостаточно доказательств хоть бы в студентской истории? Разве все эти стеснительные меры не доказательство слабости?
— Кружки! центры действия! — возражали другие. — Но любопытно бы знать, как это организуются они среди русского общества?
— Как бы то ни было, но они, по силе вещей, должны организоваться! — с убеждением настаивал бравый поручик; — тихо, или быстро, явно или тайно — это зависит от силы людей, от сближения, от согласия их, но они образуются! Остановиться теперь уже невозможно. Тут все может способствовать: и общественные толки, и слово, и печать, и дело — все должно быть пущено в ход. Задача в том, чтобы обессилить окончательно власть.
— А войско? — возразил Хвалынцев.
— Э, что такое войско? — заспорил конноартиллерист. — Я сам солдат, я знаю! Дисциплина в нашем войске держится только страхом палки, шпицрутенами, а вот погодите: отменят телесные наказания, дисциплина разом упадет до нуля, и войско сделает ручку правительству. Я убежден в этом, я знаю. Вообще теперь самое полезное — оставлять коронную службу: этим власть обессиливается.
— А я думаю, что иногда гораздо полезнее внести свое влияние в служебную деятельность, — скромно заметил офицер в комиссариатской форме.
— Да, иногда, — согласился бравый поручик, — но отнюдь не в гражданской службе. В военной иное дело. Чем больше будет у нас развитых, образованных офицеров, тем успешнее пойдет пропаганда: солдаты, во-первых, не пойдут тогда против крестьян, когда те подымутся всею землею; во-вторых, образованные офицеры не помешают освободиться и Польше. Разовьете вы как следует пропаганду между офицерами — вы облегчите революцию и вызовете ее гораздо скорее. Образованный офицер не пойдет против поляков.
— Русские-то? Ха, ха, ха!.. всегда пойдут! — с презрительной усмешкой махнул рукой путеец.
— Не пойдут! — настойчиво убеждал поручик. — Я сам солдат, говорю вам, я знаю!.. Не пойдут, если будут убеждены, что выход русских войск из Польши необходим, и если — conditio sine qua non [Непременное условие (лат.).] — сила правительства будет равняться нулю.
— Но что вы заставите их в этом случае разуметь под Польшей? — скромно возразил Хвалынцев. — Тот ли клочок земли, который известен под именем Царства Польского, или…
— Как это «Царство Польское»? — с недоумением перебил его конноартиллерист. — Не Царство разумею я, а всю, всю Польшу, как она есть, — всю, в границах 1772 года! Все те земли, где масса народа или говорит по-польски, или привязана к прежней униатской вере, всю Литву, Белоруссию, Волынь, Украйну, Подолию, Малороссию, все это единая и нераздельная Польша. Иной я не признаю и не понимаю.
— Но ведь народ в Малороссии… — снова попытался было возразить Хвалынцев, но поручик не дал ему даже досказать и заговорил еще с бóльшим жаром!
— Народ!.. Во всех этих землях народ если и не носит официально имени поляков, то все же он поляк, — поляк до мозга кости своей, потому что в нем жизнь польская, стремления польские, дух польский; потому что этот народ был польским. Этому ведь только в официальных учебниках не учат, а на деле оно так! Я это лучше знаю! И вам, господа русские, вам, честное, молодое поколение, пора, наконец, проснуться от долгой русской летаргии; и вы сами с своим развитием должны же понять, что ваш первый, священный долг освободить Польшу и даже идти за нее передовыми бойцами, потому что, освобождая Польшу, вы освобождаете и Россию, себя освобождаете! Неужели вам, честным юношам, не стыдно глядеть в глаза всей Европе, которая с презрением клеймит вас названием палачей, варваров? Смойте же, наконец, это позорное пятно! Докажите целому свету, что вы честные, справедливые люди, что вы такие же славяне, как и поляки, и не хотите вешать и стрелять своих братьев!
Офицер говорил бойко, красноречиво, с энергией убеждения и фанатическим жаром. В его выразительных глазах, в его видной, красивой и энергической наружности было очень много симпатичного и невольно подкупающего. Поминутные фразы «я знаю», «я это лучше знаю», фразы, которые указывали на маленькое самолюбие и маленькую самоуверенность этого офицера и которые вначале чуть было не заставили улыбнуться Хвалынцева, не помешали ему, однако, выслушать очень серьезно всю эту красноречиво горячую тираду. Слова «палачи и варвары», сопоставленные со словами «честное молодое поколение», даже ударили его по очень тонкой струнке молодого самолюбия, а в последние дни эта самая струнка очень часто и очень ловко задевалась графиней Цезариной.
— Вы говорите о нас, о русском молодом поколении, — обратился он к поручику. — Неужели вы думаете, что мы не понимаем, не чувствуем сами все эти упреки, которые высказывают России? Но что же мы можем сделать? Ведь все это хорошие слова, мы и сами их хорошо умеем говорить, но вы скажите нам, чтó делать? Если тут нужно дело, укажите его!
— Не сидеть сложа руки, — горячо и выразительно начал офицер, методически высчитывая по пальцам. — Это раз! Потом не глядеть равнодушно на безобразия администрации и вообще власти; организовать из себя кружки, которые и словом, и делом, и вообще чем только можно, противодействуют этим безобразиям. Затем — вносить и словом и делом свою пропаганду в массы общества; не служить ни в какой службе, исключая как во фронте, для подготовки войска, или брать только такие места, где можно иметь непосредственное влияние на мужиков — вот что нужно делать! И во всяком случае, идти рука об руку с поляками, потому что невозможно отделять дело польской свободы от русского дела. Помогая полякам, вы только самим же себе помогаете, не более!
— Но вопрос в том, захотят ли поляки нашего участия? — возразил Хвалынцев. — У нас к ним одно сочувствие и ни тени ненависти. Но я знаю по трехлетнему университетскому опыту, поляки всегда чуждались нас; у них всегда для нас одно только сдержанное и гордое презрение; наконец, сколько раз приходится слышать нам от поляков слова злорадства и ненависти не к правительству, но к нам, к России, к русскому народу, так нуждаются ли они в нашем сочувствии?
Говоря это, Хвалынцев думал сделать легкий намек, что не далее как сегодня же, в этой самой комнате, все то, чтó в русском сердце могло бы вызвать только боль и скорбь, здесь встречало какое-то злорадство. Конноартиллерист, казалось, угадал его мысль.
— Во-первых, везде есть свои фанатики, — заговорил он; — и смотрите на них не более как на фанатиков. Случалось ли вам как-нибудь, например, вколачивая гвоздь, хватить нечаянно молотком по пальцу и в первое мгновение, с досадой, а то еще и выругавшись, швырнуть от себя молоток? Ну, за что вы изругали молоток? Ведь он не виноват, он только орудие, но вы выругали его, потому что это орудие причинило вам боль, вы ведь сделали это почти бессознательно, не так ли?
Студент согласился.
— Ну, вот то же самое и фанатики! — живо подхватил поручик. — Они чувствуют боль и, отуманенные болью, не разбирая, ругают молоток, а ведь молотком-то является тут все же русский народ в руках правительства. А что касается студентов, то чего же вы могли и ждать от людей угнетенных, задавленных? Кто страдал так много и долго, тому свойственна и замкнутость, и недоверие. Вы им предлагали доброе слово — предложите теперь доброе дело, дайте не риторику, а хлеб насущный, и тогда посмотрите, будут ли вас чуждаться. Наконец, вы, молодое поколение, должны, со всем смирением, первые протянуть руку дела полякам, чтобы искупить долгий исторический грех ваших отцов. Фанатиков ведь немного, а за ними стоит целый народ, который с надеждой смотрит на вас и ждет от вас помощи.
Эта беседа сделала-таки свое впечатление на Хвалынцева, и впечатление становилось тем сильнее, чем более старался он найти возражений на доводы собеседника, а возражений меж тем не находилось. Студент, наконец, сознался в глубине души, что ему больше нечего сказать своему противнику.
«Стало быть, правы все-таки они, а не мы. Что же делать? Что делать теперь?» — снова поднялся в нем старый вопрос, который уже неоднократно и прежде тысячью сомнений тревожил и ум его и совесть, а теперь вдруг стал пред ним со всею настойчивостью и беспощадною неотразимостью.
Хвалынцев ясно почувствовал, что пора наконец на что-нибудь решиться.