Панургово стадо
1869
XXXII
В Жегулях
На левом берегу Волги, у протока Куньей Воложки, окруженной темными лесистыми горами, приютился городок Ставрополь со своими двумя каменными церковками. Начиная от этого городка, Волга берет прямо к востоку до двух совершенно однообразных, похожих одна на другую, каменистых гор, которые называются поэтому «Двумя Братьями». Один брат стоит на правом берегу, другой как раз насупротив его, на левом. С этого последнего места будет виднеться уже направо к югу, в голубоватой дали, город Самара. От Самары Волга круто пойдет на запад, вплоть до города Сызрани. Несколько выше Ставрополя, на правом берегу, лежит деревня Жегуля, и весь заворот Волги от Жегулей до Сызрани известен под именем Луки Самарской. В России редко найдется место красивее гор Жегулевских, известных просто под именем Жегулей. На всем протяжении их, верст на восемьдесят, Волга, сжатая между крутизнами, словно широчайший канал, течет ровно, прямо, стрелой. «Словно бы она тут тебе враз кнутом шибанута», говорят о ней местные поволжане, характеризуя прямолинейное направление своей «матушки».
Дичь, глушь, тишина и величие.
Вон потянулись они вверх, на восемьдесят и на сто сажен над речным уровнем, эти утесистые великаны: то целая сплошная масса ровно тянется с версту, словно вал гигантской крепости, заросшая дремучим, темным, непродорным лесом; то, глядишь, сплотился целый ряд скалистых конусов, покрытых, словно зеленой мерлушкой, кудрявым кустарником. Подъем туда, на эти вершины, почти неприступен: там гнездится сокол, плавает крупный крапчатый коршун да орел-белохвост. По девственным ветвям прыгает большая белка-белянка; при корнях серо-пестрый гад ползает, а ниже, меж водомоин и узких ущелий, в трущобах да в берлогах, да в каменистых пещерах, вырытых либо водой, либо временем, залегает черный и красноватый медведь, порскает лисица, рыщет волк понурый да ходит человек бездомный, которого народ знает под общим именем «куклима четырехсторонней губернии», а сам он себя при дознаньях показывает спокойно и просто «Иваном родства непомнящим».
Плывешь ты вниз по реке, а справа по горам точно развалины замков каких-то разбросаны: вон, точно столб какой или обломленная колонна высится, и на вершинке ее тонкое деревцо у самого края прилепилось. Вот, подпертые контрфорсами, выступают остатки стен какого-то замка с разрушенными башнями, и точно бы еще скважины бойниц и амбразуры окон видны там; вон целый бастион выдается углом вперед, и весь он украшен причудливыми нишами да колонками. И невольно даешь ты разгул воображению, которое на каждом шагу поражается этими обломками какой-то стародавней, фантастической, веками изжитой уже жизни… Но… никаких замков, никакой особо фантастической жизни и ничего никогда тут не бывало, а все эти чудеса понаделала природа из скалистых известковых гор, да вечная Волга, которая прорыла да пробуравила в этих скалах множество причудливых пещер и водомоин. То насупятся тихие горы к самой воде почти отвесными скалами, то разодвинутся узким глубоким ущельем, в котором взор замечает другие, за другими третьи курчавые и сизо-темные лесистые вершины. Налетит ветер, и пойдет по горам ровный гул и мягкий шум и шепот между лесами. Набежит гроза, и посыплются трескучие, громоносные, долгие раскаты, которые переливисто подхватывает и несет по дальним ущельям гулкое, содрогающееся горное эхо. Жегулевский старец-отшельник перекрестится в ответ «Божьему гневу» и тихо зачитает про себя псалом: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного». В Жегулях, по природным пещерам, либо в нарочито вырытых землянках, спасаются иные старцы-отшельники; но все они принадлежат не «Никоновской церкви», все они люди «древнего благочестия». Скудно и сурово-подвижнически живет жегулевский старец, в посте и молитве, и дикий зверь его не трогает, и гад ползучий не жалит. По зорям выходит он молиться на восток и мерно кладет земные поклоны. Вот пароход «бежит» мимо, старец долго машет ему белым рушником и шлет свое благословение странствующим и путешествующим. Вон понизу бурлаки с однообразным, протяжным стоном идут бечевою, старец с вершины горы своей благословляет труждающегося и обремененного человека, и бурлак, завидев святого старца, благоговейно на ходу обнажает свою облитую потом голову. А взобраться на вершину да глянуть окрест себя — Господи! что за кругозор откроется пред тобой! что за даль раскинется там верст на девяносто в окружности! Вон под ногами, внизу, эта полоса Волги, «кнутом шибанутая», а там, в далекой-далекой дали «Сенгилеевы Уши» виднеются. Обернись на юг, на запад — заметишь инде искры солнца на крестах церквей православных. Вон он, этот размашистый простор, эта необъятная ширь святорусская! Вон она!
И долго, до самого «Царева Бугра», до самых «Двух Братьев» тянется эта безлюдная, дико и сурово-прелестная пустыня. На всем протяжении ее приткнулись по редким лощинкам три-четыре деревни, и окрест этих серых деревушек место всегда такое хорошее, красивое, благодатное и покрытое тучной пашней, либо сочным, веселым лугом. Близ деревень, по берегу реки, у подножия некоторых скал, крестьяне местами жгут известь и промышляют ею. Сказывают тоже иные из усольских и жегулевских мужиков, будто в горах, кроме извести да серы, есть и золото самородное; но слова их никем еще не проверены на деле.
Теперь по Волге то и дело «бегают» пароходы, и потому бурлак спокойно себе тянет бечеву Жегулями и спокойно плывет мимо их расшива и беляна, а еще не далее как лет двадцать назад Жегули, это классическое место волжских разбоев, были далеко не безопасны. Вдруг, бывало, над гладью реки раздастся зычно молодецкое сарын на кичку! — и судохозяин вместе с батраками, в ужасе, ничком падает на палубу и лежит неподвижно, пока в его суденышке шарят, хозяйничают да шалят вольные ребята.
Но если оживленнее стало на реке, то в горах по-стародавнему — все та же тихая, дивно-дикая пустыня. Тут гулял некогда «батюшка», которого понизовские поволжане обзывают в рассказах то «Стенькой», то чествуют и величают по изотчеству «Тимофеичем». Вам и теперь укажут в Жегулях несколько гор и оврагов, которые называются Стенькиными горами и Стенькиными оврагами. Здесь всецело живут богатые преданья о понизовской вольнице, потому что и обселили-то эти места все больше беглые из помещичьих да монастырских крестьян, да кое-кто из служилого люда, словом, тот народ, который в устах своих теперешних потомков, когда их спрашивают про предков, характеризуется словами, что был, мол, это всякий сброд да наволока.
Над Жегулями собирались тучи. В лесу было сумрачно и так тихо, как будто все, что ни есть в природе, притаило дыханье. Лист шелестя упадет с дерева, птица пугливо затрепещет крылом, сухая хворостинка хрустнет под ступнею зайца — все эти звуки чутко слышатся в пригнетенном, недвижном воздухе. Над горами скапливалась гроза — первая весенняя гроза. Дело шло к вечеру, был час восьмой в начале. По лесу брели два человека, одетые в простые сермяги, с небольшими котомками за плечами. Опираясь на свои самодельные дубинки, они ступали довольно бодро и видимо торопились добраться, пока до грозы, до какого-нибудь жилья.
Вдруг зашумело и загудело по лесу — и этот мерный и ровный гул, начавшись где-то издалеча, побежал по лесным пространствам, пригнетая деревья на вершинах и сердито воя по ущельям. Только на дне глубоких оврагов, залегших котловинами между гор, было все тихо и глухо: туда не залетал горный вихрь. Стрижи и чайки, учуя бурю, низко-низко замелькали зигзагами над рекой, черкая воду своим острым крылом. Воронье тревожно закаркало и стаями с разных концов потянуло куда-то на юг, а гул все шел да шел по лесам и слышался в нем скрипучий и резкий треск ломающихся стволов и сучьев. Лесная сова одиноко гукала на каком-то дереве, и в этом гуканье было нечто такое жалобное и похожее на детский больной стон, что прохожих невольно хватала за сердце пугливая тоска. Вдруг в лилово-свинцовой туче какою-то судорогою затрепетала молния, и с быстро перерывчатым треском брызнул из нее белый огонь вниз на горную вершину. В ту же минуту, с того самого места, где упал он, пока еще громовые раскаты перекликались по ущельям, закурился белый дымок: какое-то дерево загорелось. Несколько тяжелых капель шлепнулись на листья. Дрогнула еще одна молния в другом конце неба — и сразу после нее зашумел частый и ровный ливень. С этим мгновением как будто немножко полегчало в природе: дождевая влага разрежала эту густую, насыщенную электричеством сухость воздуха.
Путники спускались в овраг. По глинистому дну его бурлил и крутился пенисто-мутный ручей, взбученный дождевой водой, и в нем кружились и стремительно неслись вниз оторванные листья, сучья, ветви, корни и комья земли да глины, сейчас только отмытые от грунта.
Вдруг, в середине ската, у подошвы каменистой скалы, путники заметили человеческую фигуру. Это был высокий, босой старец в длинной, холщовой рубахе, с обнаженной, лысой головой, который спокойно глядел на небо и медленно крестился. Ветер взвевал остатки его волос и длинную совсем седую бороду.
В первое мгновение оба путника даже вздрогнули и отступили шаг назад — до того было неожиданно и странно это внезапное появление такой необыкновенной человеческой фигуры, под страшною грозою, в этой дикой пустыне.
— Э! жегулевский старец! — оправясь от внезапного впечатления и отчасти обрадовавшись, сказал своему товарищу тот, который постарше.
— Гей! дедушка! — закричал он вслед за тем, силясь перекричать гул бури, — пусти, Христа ради, переждать грозу!
Тот повернул на крик голову и стал вглядываться да вслушиваться: кто зовет и что кричат ему?
— Грозу переждать пусти! — еще громче повторил спутник. Старец призывно замахал им рукою и знаками силился указать им тропинку, по которой следует спуститься.
Путники уразумели и, хватаясь одной рукой за мокрые ветви, а другой опираясь на дубинки, осторожно стали сходить вниз по крутому и склизкому скату.
— У него, верно, тут землянка где-нибудь, — сказал старший. — Смотри, входя, не забудь перекреститься, а то выгонит, пожалуй. С этим народом надо уметь ладить: народ нужный; уж я немножко успел изучить их!
Спутник не отвечал, но к сведению принял.
Еще не доходя нескольких шагов до старца, передний почтительно снял шапку и низенько поклонился; «лучше пересолить, чем недосолить», — подумал он. Товарищ его неукоснительно повторял все то, что проделывал набольший.
— Мир вам! — степенно и просто поклонился старец. — Переждите пока.
— Впусти, дедушка! Мы люди добрые, — молвил старший.
— Коли добрые, и того лучше, — опять поклонился тот; — а и злой человек так все одно же: злому человеку взять с меня нечего! Войдите Бога-для! Милости просим.
— Благослови, дедушка!
И старший, склонясь перед стариком, прошел вместе с товарищем в узкий проходец, завешенный простой циновкой.
Это была пещера, высеченная самою природою в глубине известково-каменистой скалы. Внутренность ее слабо освещал огонек неугасимой лампады перед образами очень древнего письма, которые помещались на деревянной полочке, вделанной в каменную стену. По другой стене держались две другие полочки: на одной лежало несколько книг в древних кожаных переплетах с застежками; на другой — каравай пшеничного хлеба, да с десяток луковок и кой-какая скудная деревянная посудинка. В углу была свалена грудка картофеля. Обрубок пня, перетащенный сюда из лесу, заменял стол, а ворох сена, покрытый стареньким овчинным тулупом, служил постелью старцу-отшельнику.
— Вот гроза перейдет, разложим костерок, — сказал старец; — тогда обсушитесь, а пока — Господь с вами… Посидите, на постели-то…
— Эка нéпогодь! ужас просто! — заметил младший. — И с чего это вдруг поднялось!
— Божья благодать! — простодушно и кротко молвил старец. — Как хлебá-то пойдут!.. Земле прохлада и насыщение. Жарынь-то какая стояла все!..
И он пошел из пещеры.
— Дедушка, ведь тебя измочит всего?
— Э, милый! гроза — Божье дело!.. Бог с небеси, значит, всякую тварь земную святою водою своею кропит. В это время молиться надо.
И он скрылся по ту сторону циновки.
— Послушай-ко, Шишкин, штука хорошая! — шепотом начал Свитка, чуть лишь они остались одни. — Ведь эти старцы имеют огромное влияние на народ; к ним вот сюда и подаяние приносят, и за советом, и за поучением идут — святыми почитают, — кабы этому старцу-то, что называется, очки втереть? Настроить бы полегоньку на такой лад, чтобы сам подходящую песенку запел?.. А?.. Что ты на это скажешь?
— А что ж, надо воспользоваться! — согласился Шишкин, — только с чего начать? Как приступить-то?
— Ну, там увидим! К чему-нибудь прицепимся.
Гроза все еще продолжалась. Но дождь шумел уже тише и ровнее, припускаясь иногда только на минуту с новою, тревожно-напряженною силою и опять ослабевая. Блеск молнии не залетал в пещеру, и громовые удары слышались в ней глухо. Казалось, будто вся эта сила гудит и гремит где-то там, выше, над землею, а здесь — такая тишина, мир и спокойствие в этом ровном, кротком, неколеблющемся мерцании лампады, озаряющей темные, сурово-строгие, святые лики. Но вот громовые удары стали все реже и глуше, и мерный шум дождя, все более слабея, почти прекратился.
Вскоре отшельник снова появился в келье.
— Ну, что гроза, дедушка?
— Перешла, слава Господу!.. Пошла теперь туда на востёк, на Самару, а на закате расчистило… Солнышко садится.
Путники выглянули из-под циновки.
В воздухе разнеслась живительная свежесть, вместе с тихою вечернею прохладою. Листва стала как-то крепче и темнее, словно вся она подбодрилась, вымылась, напилась и напиталась во время грозы, и теперь, такая сочная, свежая и нарядная, спокойно готовится к ночи, на сон грядущий. Там, вдали на востоке, и земля, и небо, и река, — все было темно и подернуто сизо-свинцовым колоритом. Уходящие тучи, в которых порою все еще судорожно вздрагивали зеленовато-белые и лиловые молнии, красовались теми разнообразно-суровыми и красивыми тонами, которыми всегда бывают окрашены разорванные облака удаляющейся сильной грозы. А на западе все небо, весь воздух, и вода и скалы, и верхушки деревьев были залиты ярко-розовым, золотистым блеском заката. Прямо над головою висело далеко-далеко ушедшее вглубь густо-синее небо, по которому кое-где неслись еще разорванные клочья белых, полупрозрачных облаков. Вся природа бодро и тихо дышала какою-то неизъяснимою прелестью и могуче-спокойною силою молодой, обновленной жизни.
— Эка красота… красота-то какая! — с полным наслаждающимся вздохом раздался тихий голос позади путников.
Оба обернулись. За ними стоял старец и глядел вдаль, на закат, на горы и воды, играющие золотыми, струистыми полосами. На лице его стояла безмятежная, светлая улыбка.
— Ну, вот, детушки, теперь и костерок разложим, пообсушимся да картошки подварим, дело-то и ладно будет!
И он опустился на несколько сажен в овраг. Там находилась другая небольшая пещерка. На полу был сложен валежник, сухолистье да дрова, а под потолком сережками подвешены связки вяленой рыбы облы, которую поволжане зовут «воблой», мережи да лесы с удочками. Старик иногда занимался рыболовством. Он притащил теперь из своего запасного магазина связку сухой облы да охапку хвороста и разложил костер на площадке, пред входом в свою келью. Две-три пригоршни прошлогодних листьев, подожженных с помощью трута, быстро занялись пламенем: огонек затрещал и побежал по прутьям, из костра закурился едкий белый дымок. Чрез несколько минут валежник горячо разгорелся. Старик подвесил над ним на треноге небольшой котелок с водой и картофелем и, вместе с гостями своими, присел на корточках, поближе к огню, сушиться. Те ждали, что он начнет спрашивать их, что за люди, откуда и куда путь держат и зачем идут; но старик даже и не подумал предложить хоть один из подобных вопросов. Это все было для него дело постороннее, чуждое, мирское; он знал только, что к нему пришли два человека просить гостеприимства, и радушно предложил им все, что мог, как предложил бы каждому, кто пришел бы к нему за этим.
— Что, дедушка, хорошо в пустыне-то? — спросил Василий Свитка.
— Хорошо, милый человек, хорошо! Тихо!
— И не страшно тебе?
— Зачем страшно? Человек одного только гнева Божьего да дня судного страшиться должен.
— А зверь всякий? а змеи? Ведь тут их всего этого страсть! — подхватил Шишкин.
— Зверь не трогает и змея не кусает, потому им от Бога такой предел положен. Зверя ты не тронь, и он тебя не тронет. Он на этот счет тоже справедливый. Ну опять же кто Бога знает, тому по писанию «дадеся власть наступити на змию и скорпию и на всю силу вражию». Значит, чего ж тут страшиться? Надо только веру имати. Сказано: «от Господа вся возможная суть».
— И в мир не хочется? — спросил Свитка.
Старец тихо поглядел на него, и взгляд его словно бы выразил: чего это малый пытает-то блазно?
— В мир? — молвил он, помолчав немного. — Да что в миру-то делать? Я и тут в мире… Вот он, мир Божий, окрест меня… И тих и прекрасен… Чего же еще-то?
— Да, чем дальше от людей, тем лучше, — заметил Шишкин. — Теперь в миру-то Бог весть что делается!.. Кажись, никогда еще такого не бывало… Веру, дедушка, обижают!
Старик внимательно посмотрел на юношу.
— Веру? Какую такую веру-то?
— Нашу, дедушка, нашу! Христианскую.
— Кто ж обижает-то?
— Как кто!.. Известно, начальство, власти…
Тот, прежде чем ответить, еще раз внимательно поглядел на обоих.
— За что ж им свою-то веру обижать? — возразил он. — Они, напротив того, блюдут свою веру-то; им не стать обижать ее.
— Да им это все одно, дедушка!
Старик тихо улыбнулся. «Молодо — зелено», — сказала улыбка его.
— Нет, чадушко, не все одно! — вздохнул он. — Ты какую веру разумеешь-то? Веры есть разные, и всяка себя православной нарицает. Кабы нашу веру обижать, ну, это дело иное, потому вера наша старозаконная. Она же просия древле с южных стран, от Киева-града. А ныне пошла все вера искаженная ляшецами да щепотниками. Одни только наши отцы, что живут в немцах да в турках, прости Господи, остались невредимы в вере-то. А спаслись они по старым книгам, которые писаны прежде Никона патриарха, ходяще по образу Божию и по подобию его. А которые и по России живут, так и тех, слышно, ныне не трогают. Да и что же трогать, коли они, по писанию, крыяхуся в горах и вертепах, и в пропастях земных, и никому никакого зла не творят?
— Э, дедушка! да мало ли гонений на вас бывало! Так неужто же все это терпеть!.. Да до коих же пор?
— А что же, милый? Гоненьев точно что много было. Ну, гонимы — и терпим; хулимы — утешаемся о Господе нашем. Упование наше Отец, прибежище наше Сын, покровитель есть Дух Свят, и защита наша есть сам Спаситель, равно соцарст-вующий Святой Троице. Ты вот так строптиво мыслишь: до коих, мол, пор терпеть-то?.. А что сказано-то? Сказано: «претерпевый до конца, той спасен будет». Значит, и терпи.
— Да; вот как поляки, например, те тоже так рассуждают, — сказал Свитка. — Их тоже в Польше уж как ведь мучают! И казнят, и огнем жгут, и в Сибирь ссылают тысячами, а они все терпели и терпят… Только собираются всем народом в церковь Богу молиться за свое горе, чтобы Бог избавил их, а в них тут, в самом же храме Божьем, из ружья стреляют, штыками колют… и женщин, и малых детей, всех без разбору!
Старик сострадательно покачал головою.
— Кто ж это их так-то? — спросил он.
— Как кто!.. Да все наши же, русские! Солдаты… начальство.
— Ну, нет, милый! Это ты, должно, блазное слово молвишь! Чтобы русский человек малых ребят стал штыком колоть, этого ни в жизнь невозможно! Вот у нас, точно что бывало, злотворцы наши, чиновники земские понаедут, молельни позапирают, иконы святые отберут, иной озорник и надругательство какое сотворит, это все точно бывает об иную пору, а чтобы баб с ребятами в церкви колоть — это уж неправда!
— Чего неправда! — горячо подхватил Шишкин; — а вот недавно еще, с месяц назад, в Славнобубенской губернии, в Высоких Снежках, помещики да генералы с солдатами по мужикам стреляли! Сколько народу-то перебили, говорят! Страсти просто!
— Для чего ж это они стреляли? — недоверчиво спросил старец.
— А так вот! Здорово живешь!
Тот с видимым недоверием сомнительно покачал головою.
— Нет, что-нибудь да не так, — сказал он. — Здорово живешь стрелять не станут… Знавал я некогда и Высокие Снежки, хорошее село. Только там ведь больше все, почитай, народ никонианец живет. За что ж в них стрелять-то. Помещику своих крестьян морить — себе же убыток.
— А за то, за самое, что им теперь волю дали! Помещики злы на это!
— Хм… злы-то, оно, может, и злы, да ведь кто же волю-то дал? Ведь царь дал? А солдаты чьи? Все царские же? Так как же ж царь пошлет солдат бить крестьян за свою же волю? Это ты, малый, невесть что городишь! Тут, верно, что-нибудь да не так!..
— Да ведь бьют же, например, хоть тех же самых поляков, ни за что, ни про что! — подвернул Свитка свое слово.
— Поляка коли и бьют, так за то, что поляк бунтует, — уверенно возразил старик. — Он еще издревле мутит землю Русскую, все под свой римский крыж поддать нас хочет, за то его и бьют… Поляка, милый, бьют за дело. А впрочем, не нашему разуму судить про то! — решительно завершил старик, — и вы меня, милые, такими речами не блазните! не смущайте меня!.. Я этих самых дел не знаю, и не верю вам, и слушать не желаю!.. Мне не о том надлежит помышление иметь! А вот и картошка никак поспела! — заглянул он в котелок. — Вот и поедим с рыбицей. Ешьте себе, ничтоже сумняся! Милости просим!
Он отделил себе в особую посудинку несколько картофелин, а остальные подвинул гостям своим. И все молча, с молитвой, по примеру старика, принялись за ужин.
Наступила уже ночь, а с ее тишиной стало ощутительным то особенное явление, которое летом всегда замечается на Волге: вдруг, откуда-то с юга пахнет в лицо тебе струя теплого, сильно нагретого воздуха, обвеет всего тебя своим нежащим, мягким дыханием, то вдруг вслед за тем, с северо-востока резким холодком потянет и опять, спустя некоторое время, теплая струя, и опять холодок, а в промежутках — ровная тишь и мягкая ночная прохлада. Из-за гор показался край полного месяца в темно-синем, чистом небе, и сквозь необыкновенно прозрачный воздух на золотистом диске этого месяца отчетливо и резко вырисовывались черные ветви молодых деревьев на той вершине, из-за которой он прорезывался. Где-то иволга тихо стонала; дикие утки крякали изредка под берегом, а по воде, волнистыми струями, начинали бродить прозрачные туманы. И тихое безмолвие жегулевской ночи нарушалось иногда только мерным шумом парохода, который выбрасывал из трубы мириады красных искорок, длинной полосой кружившихся змейками за кормою.
Путники улеглись в пещере, а на площадке долго еще молился жегулевский старец, кладя положенное число поклонов, и — пока до сна — рассеянное ухо молодых людей слышало слова благоговейной молитвы: «Боже, милостив буди ми грешному!.. Боже, направи мя на путь Твоея святыя истины и, от злых избави и отврати помыслы от лукавого, да ничем же смущаем предстану пред Тобою!»