Я раб ритма. Я как палитра. Я танцую так, как чувствую в эту секунду. Если ты начинаешь размышлять, то все, ты – труп. Выступать – это не про разум, это про чувства.
А потом начал его ругать. Стоит ординарец, смотрит прямо в глаза командира, но молчит. Знает характер Будённого: пусть он погорячится, покричит, а потом ему все можно объяснить.
Если бессмыслицы, какие нам приходится выслушивать в разговоре, начинают сердить нас, надо вообразить, что это разыгрывается комическая сцена между двумя дураками; это испытаннейшее средство.
О Нижнем я вспоминать не могу: в нём я выстрадал самое тяжёлое, самое ужасное время своей жизни. От горя, грубых оскорблений, унижений я доходил до отчаяния, и ещё голова крепка была, что с ума не спятил...
Когда женщина пошла против тебя, забудь про неё. Они могут любить, но потом что-то у них внутри переворачивается. И они могут спокойно смотреть, как ты подыхаешь в канаве, сбитый машиной, и им плевать на тебя.
Пока живешь, никаких приключений не бывает. Меняются декорации, люди приходят и уходят — вот и все. Никогда никакого начала. Дни прибавляются друг к другу без всякого смысла, бесконечно и однообразно.
Бывает, мелькнёт: «вот сейчас разденусь, сяду отдохнуть, покурю» и прямо вспомнишь с болью, что никогда больше не покуришь. Очень мне это напоминает время влюбленности, когда убедился, что не любит она меня и нужно все бросить.
Линус говорит, что его социальная жизнь в то время была «ничтожной». Потом, понимая, что это звучит чересчур жалобно, поправляется: «Ну, скажем, почти ничтожной».
Никто в мире не чувствует новых вещей сильнее, чем дети. Дети содрогаются от этого запаха, как собака от заячьего следа, и испытывают безумие, которое потом, когда мы становимся взрослыми, называется вдохновением.
Ему подпевали, и соловей, сперва изумлённо замолкавший от этих пустых человеческих звуков, вскоре опоминался и, с новой, удвоенной силой рассыпав по саду горячие трели, доказывал скучным старательным людям, что значит жить в небе и быть просто птицей.