Неточные совпадения
(Я лечил ее, когда на пожаре на нее упала матица)», думал он, глядя на
худую бабу, которая, двигая граблями зерно, напряженно ступала чернозагорелыми босыми ногами по неровному жесткому току.
«Вот тебе раз!
бабы испугался!» — подумал он и, развалясь в кресле не
хуже Ситникова, заговорил преувеличенно развязно, а Одинцова не спускала с него своих ясных глаз.
Вон и все наши приятели:
Бабa-Городзаймон например, его узнать нельзя: он, из почтения, даже
похудел немного. Чиновники сидели, едва смея дохнуть, и так ровно, как будто во фронте. Напрасно я хочу поздороваться с кем-нибудь глазами: ни Самбро, ни Ойе-Саброски, ни переводчики не показывают вида, что замечают нас.
Худо умытая, растрепанная, полурастерзанная, она представляла собой тип бабы-халды, по́ходя ругающейся и пользующейся всяким случаем, чтоб украсить речь каким-нибудь непристойным движением.
А при выезде выстроились на дороге
бабы, много
баб, целый ряд, всё
худые, испитые, какие-то коричневые у них лица.
— Держу, держу! — передразнил его Михей Зотыч. —
Худая ты
баба, вот что… Тебе кануны по упокойникам говорить, а не на конях ездить.
Уши развесив
бабы ее слушают, набираются от закусочницы сказов и пересудов, и пошла про Герасима
худая молва, да не одна: и в разбои-то он хаживал, и фальшивые-то деньги работывал, и, живучи у купца в приказчиках, обокрал его, и, будучи у купчихи в любовниках, все добро у нее забрал…
Все черты бабы-яги, как ее изображает народный эпос, были налицо:
худые щеки, втянутые внутрь, переходили внизу в острый, длинный, дряблый подбородок, почти соприкасавшийся с висящим вниз носом; провалившийся беззубый рот беспрестанно двигался, точно пережевывая что-то; выцветшие, когда-то голубые глаза, холодные, круглые, выпуклые, с очень короткими красными веками, глядели, точно глаза невиданной зловещей птицы.
Лука. Парень! Слушай-ка, что я тебе скажу:
бабу эту — прочь надо! Ты ее — ни-ни! — до себя не допускай… Мужа — она и сама со света сживет, да еще половчее тебя, да! Ты ее, дьяволицу, не слушай… Гляди — какой я? Лысый… А отчего? От этих вот самых разных
баб… Я их, баб-то, может, больше знал, чем волос на голове было… А эта Василиса — она…
хуже черемиса!
Паратов. Очень просто, потому что если мужчина заплачет, так его
бабой назовут, а эта кличка для мужчины
хуже всего, что только может изобресть ум человеческий.
— Позвольте вам, ваше сиятельство, доложить! Это точно, что по нашему месту… по нашему, можно сказать, необразованию… лен у нас, можно сказать, в большом упущении… Это так-с. Однако, ежели бы теперича обучить, как его сеять, или хоша бы, например, семена хорошие предоставить… большую бы пользу можно от этого самого льна получить! Опять хоша бы и наша деревенская
баба… нешто она
хуже галанской
бабы кружева сплетет, коли-ежели ей показать?
— Барынька-то у него уж очень люта, — начал он, — лето-то придет, все посылала меня — выгоняй
баб и мальчиков, чтобы грибов и ягод ей набирали; ну, где уж тут: пойдет ли кто охотой… Меня допрежь того невесть как в околотке любили за мою простоту, а тут в селенье-то придешь, точно от медведя какого мальчишки и
бабы разбегутся, — срам! — а не принесешь ей, — ругается!.. Псит-псит,
хуже собаки всякой!.. На последние свои денежки покупывал ей, чтобы только отвязаться, — ей-богу!
— Все-то у вас есть, Анисья Трофимовна, — умиленно говорил солдат. — Не как другие прочие
бабы, которые от одной своей простоты гинут… У каждого своя линия. Вот моя Домна… Кто богу не грешен, а я не ропщу: и хороша — моя, и
худа — моя… Закон-то для всех один.
Даже «красная шапка» не производила такого панического ужаса:
бабы выли и ревели над Петькой
хуже, чем если бы его живого закапывали в землю, — совсем несмысленый еще мальчонко, а бритоусы и табашники обасурманят его.
— Да и ты, — сказал добродушно Серебряный, останавливаясь у входа и вспомнив, как дрался Басманов, — да и ты не
хуже меня рубил их. Что ж ты опять вздумал ломаться, словно
баба какая!
— А коли не
баба, так и
хуже того. Стало быть, он нас морочит!
Я как можно скорее обмогнулся, но виду в том не подаю, а притворяюсь, что мне еще
хуже стало, и наказал я
бабам и старикам, чтобы они все как можно усердней за меня молились, потому что, мол, помираю.
Нет,
хуже: старая
баба», — думала иногда Раиса Павловна, когда смотрелась в зеркало.
— Ах, отстаньте, пожалуйста! Охота вам обращать внимание на нас, старух, — довольно фамильярно ответила Раиса Павловна, насквозь видевшая набоба. — Старые
бабы, как
худые горшки, вечно дребезжат. Вы лучше расскажите о своей поездке. Я так жалею, так жалею, что не могла принять в ней участие. Все говорят, как вы отлично стреляли…
— А на што?
Бабу я и так завсегда добуду, это, слава богу, просто… Женатому надо на месте жить, крестьянствовать, а у меня — земля
плохая, да и мало ее, да и ту дядя отобрал. Воротился брательник из солдат, давай с дядей спорить, судиться, да — колом его по голове. Кровь пролил. Его за это — в острог на полтора года, а из острога — одна дорога, — опять в острог. А жена его утешная молодуха была… да что говорить! Женился — значит, сиди около своей конуры хозяином, а солдат — не хозяин своей жизни.
Бабы рассаживались у ворот прямо на песке или на лавочках и поднимали громкий галдеж, ссорясь и судача; ребятишки начинали играть в лапту, в городки, в «шар-мазло», — матери следили за играми, поощряя легких, осмеивая
плохих игроков.
—
Бабы теперь всё-таки другие пошли:
хуже али лучше — не понять, а другие.
В избе встретила солдатка Любовь, жена Мокеева племянника,
баба худая, маленькая, с масляными глазками и большим шрамом на лбу; кланяясь в пояс, она пропела...
А и тут, как вышли на поселенье, посмотри-ка, какие
бабы вышли: ни про одну
худого слова не молвят.
— То-то, уговор на берегу. Другое тебе слово скажу: напрасно ты приехал. Я так мекаю, что матушка повернула Феню на свою руку…
Бабы это умеют делать: тихими словами как примется наговаривать да как слезами учнет донимать —
хуже обуха.
— Я думала — так лучше, — деревянным голосом проговорила
баба. — А надо было сделать как
хуже… Надо бы её тогда богатому продать… Он дал бы ей квартиру и одёжу и всё… Она потом прогнала бы его и жила… Многие живут так… от старика…
— Неспорно, ваше сиятельство: — вы нам
худа не желаете, да дома-то побыть нèкому: мы с
бабой на барщине — ну а он, хоть и маленек, а всё подсобляет, и скотину загнать и лошадей напоить. Какой ни есть, а всё мужик, — и Чурисенок с улыбкой взял своими толстыми пальцами за нос мальчика и высморкал его.
— А как же? — продолжал Кирша. — Разве мы не изменники? Наши братья, такие же русские, как мы, льют кровь свою, а мы здесь стоим поджавши руки… По мне, уж честнее быть заодно с ляхами! А то что мы? ни то ни се —
хуже баб! Те хоть бога молят за своих, а мы что? Эх, товарищи, видит бог, мы этого сраму век не переживем!
— И все вы, теперешние, погибнете от свободы… Дьявол поймал вас… он отнял у вас труд, подсунув вам свои машины и депеши… Ну-ка, скажи, отчего дети
хуже отцов? От свободы, да! Оттого и пьют и развратничают с
бабами…
— Ну, что ты, полоумный! Драться, что ли, захотел! Я рази к тому говорю… Ничего не возьмешь,
хуже будет… Полно тебе, — сказал Захар, — я, примерно, говорю, надо не вдруг, исподволь… Переговори, сначатия постращай, таким манером, а не то чтобы кулаками.
Баба смирная: ей и того довольно — будет страх иметь!.. Она пошла на это не по злобе: так, может статься, тебя вечор запужалась…
Жалость, давно заснувшая в нем, закралась в сердце, — жалость все к той же мужицкой доле, к непосильной работе, к нищенскому заработку. Земля тощая, урожай
плохой, сжатые десятины ржи кажут редкую солому; овес, что
бабы ставят в копны, низкий и не матерый.
Все приняло другой вид: если соседняя собака затесалась когда на двор, то ее колотили чем ни попало; ребятишки, перелазившие через забор, возвращались с воплем, с поднятыми вверх рубашонками и с знаками розг на спине. Даже самая
баба, когда Иван Иванович хотел было ее спросить о чем-то, сделала такую непристойность, что Иван Иванович, как человек чрезвычайно деликатный, плюнул и примолвил только: «Экая скверная
баба!
хуже своего пана!»
— Что ты, Иван Никифорович? Над тобой будут смеяться, как над дураком, если ты попустишь! Какой ты после этого будешь дворянин! Ты будешь
хуже бабы, что продает сластены, которые ты так любишь!
Кочкарев. Дурак, дурак набитый, это тебе всякий скажет. Глуп, вот просто глуп, хоть и экспедитор. Ведь о чем стараюсь? О твоей пользе; ведь изо рта выманят кус. Лежит, проклятый холостяк! Ну скажи, пожалуйста, ну на что ты похож? Ну, ну, дрянь, колпак, сказал бы такое слово… да неприлично только.
Баба!
хуже бабы!
— Что же это такое? — говорили они. — Так закиснуть здесь недолго, обабиться, многие уж милуются с дворовыми
бабами да девками.
Плохое дело это, не казацкое… Да и атаман стал сам не свой, ходит, словно сыч какой. Самому, чай, в тяготу…
— Бога ты, Костя, не боишься! Денег у тебя для жены нет. Неш она у тебя какая ледащая, или не тебе с ней жить, а соседу? Глянь ты:
баба сохнет, кровью исходит. Тебе ж
худо: твой век молодой, какая жизнь без жены? А еще того
хуже, как с женою, да без жены. Подумай, Костя, сам!
Есть такие глупо-мудрые
бабы, они как бы слепы на тот глаз, который
плохое видит, Ольга вот из эдаких.
На фабрике было много больных; Артамонов слышал, сквозь жужжание веретён и шорох челноков, сухой, надсадный кашель, видел у станков унылые, сердитые лица, наблюдал вялые движения; количество выработки понизилось, качество товара стало заметно
хуже; сильно возросли прогульные дни, мужики стали больше пить, у
баб хворали дети.
Гулянье начали молебном. Очень благолепно служил поп Глеб; он стал ещё более
худ и сух; надтреснутый голос его, произнося необычные слова, звучал жалобно, как бы умоляя из последних сил; серые лица чахоточных ткачей сурово нахмурились, благочестиво одеревенели; многие
бабы плакали навзрыд. А когда поп поднимал в дымное небо печальные глаза свои, люди, вслед за ним, тоже умоляюще смотрели в дым на тусклое, лысое солнце, думая, должно быть, что кроткий поп видит в небе кого-то, кто знает и слушает его.
Он вошел в свою мокрую комнату. Другая
баба, старая,
худая, была там и мыла еще. Евгений прошел на цыпочках через грязные лужи к стенке, где стояли сапоги, и хотел выходить, когда
баба тоже вышла.
И вот они трое повернулись к Оксане. Один старый Богдан сел в углу на лавке, свесил чуприну, сидит, пока пан чего не прикажет. А Оксана в углу у печки стала, глаза опустила, сама раскраснелась вся, как тот мак середь ячменю. Ох, видно, чуяла небóга, что из-за нее лихо будет. Вот тоже скажу тебе, хлопче: уже если три человека на одну
бабу смотрят, то от этого никогда добра не бывает — непременно до чуба дело дойдет, коли не
хуже. Я ж это знаю, потому что сам видел.
— Иди ты от меня прочь! Ты, видно, не козак, а
баба! Иди ты от меня, а то как бы с тобой не было
худо… А вы что стали, хамово племя? Иль я не пан вам больше? Вот я вам такое покажу, чего и ваши батьки от моих батьков не видали!
Крутицкий. Что ее кольнуло? Поди вот с
бабами!
Хуже, чем дивизией командовать. (Берет тетрадь.) Заняться на досуге. Никого не принимать! (Уходит в кабинет.)
Рассаду и другие огородины «отливали водой», которую таскали на себе в
худых ведрах
бабы, а ребятишки в кувшинчиках; но «было не отлиться» — сушь «лубенила землю», и послышалось ужасное слово...
В числе женщин, пришедших с больными детьми, стояла
баба неопределенных лет,
худая, с почерневшей кожей; она была беременна и имела при себе трех детей, из которых двое тянулись за материну юбку, а третье беспомощно пищало у ее изможденной груди.
Хотя такие побыты [Побыты — слухи.] и доходили до соседей, но никто, однако, не обнаруживал явного к ней участия; каждый из них был проникнут убеждением, что, правда,
худо бабе у мужа, а как без мужа, так и того было бы
хуже.
Разве они мне поддержка? Одни помрут, другие выздоровеют… а я опять должён буду жить. Как? Не жизнь — судорога… разве не обидно это? Ведь я всё понимаю, только мне трудно сказать, что я не могу так жить… Их вон лечат и всякое им внимание… а я здоровый, но ежели у меня душа болит, — разве я их дешевле? Ты подумай — ведь я
хуже холерного… у меня в сердце судороги! А ты на меня кричишь!.. Ты думаешь, я — зверь? Пьяница — и всё тут? Эх ты…
баба ты!
«Ишь ты какая! Чай пить зовёт, ласковая…
Похудела, однако же, за день-то». Ему стало жалко её и захотелось сделать для жены приятное. Купить к чаю чего-нибудь сладкого, что ли? Но, умываясь, он уже отбросил эту мысль, — зачем
бабу баловать? Живёт и так!
«Это, — отвечаю, — сударь, и с тех пор, как я их зазнала, может, не одна уж девка
бабой ходит, ну только я не хочу греха на душу брать — ничего за ними
худого не замечала».